Наум Ним - Господи, сделай так…
Тут начмедчасти опознал министра и почти потерял дар речи.
— Хрен знает что такое, — произнес он в попытке оправдать перед подчиненными свои предыдущие возмущения и в раздражении взялся листать Тимкин блокнот. — Смотрите, он еще и рисует, — ворчал армейский эскулап, — может, у него и правда что-то есть в его хреновой башке, кроме выставочного хрена?..
Лечащий врач заглядывала через плечо начальника в Тимкины рисунки и придумывала план спасения отечественного генофонда. Ради столь важного дела можно даже прервать демонстративное трехдневное молчание и поговорить с мужем, с которого никак не удается выдавить обещания купить такую же стенку, как и у политрукши. А если он начнет подозревать в ее заступничестве не только защиту интересов отечественного здравоохранения, но и какие-то сугубо личные мотивы? Какая ерунда! Ну какие у нее могут здесь быть личные мотивы? Даже думать смешно (хотя и любопытно было бы о чем-то таком подумать…).
Тимка вернулся с анализом, но его торчун и страдающая физиономия по-прежнему вопили о немедленной помощи. Медики глядели на Тимку с профессиональным уважением.
Следующие двое суток Тимку кормили чуть ли не одним бромом с мелкими добавлениями картофельного пюре и кололи куда более эффективными успокаивающими препаратами. Сквозь плотный туман слабостной дремы Тимка бездумно глядел на девочек-медсестер, которые чуть не плакали, исполняя назначенную начальством экзекуцию лекарственной бомбардировкой, и отстраненно думал о себе как о ком-то другом, прикидывая, не слишком ли большую цену этот другой платит, выполняя священный долг по предотвращению химической угрозы, исходящей от агрессоров и капиталистов. Из того же тумана каким-то утром появился капитан от культуры, который, опасливо поглядывая на порученного его заботам солдата, препроводил Тимку из медсанчасти в местный клуб, громко именуемый Домом офицеров.
Пару месяцев Тимка изготовлял и обновлял клубные плакаты, транспаранты да всякую иную наглядную агитацию, радостно прислушиваясь к тому, как его упрямый организм приходит в норму, без следа перемалывая лечебную отраву. Фронт работ катастрофически сокращался, и Тимка придумал сделать регулярной стенгазету с оригинальным названием “Химзащитник”, которую монументально смастерили несколько лет назад давно отслужившие умельцы. Начальство инициативу одобрило, и надо было срочно разыскать кого-нибудь из очкариков, кто заполнял бы политически выдержанными буковками пространство между Тимкиными рисунками.
На эту роль Тимка выбрал всеми затурканного плюгавого носатика, родом из Москвы и из евреев, забритого в химзащитники родины со второго курса столичного театрального училища. Фамилия у него была Бержерман, и из-за этой невозможной фамилии да из-за московского происхождения бодрые однополчане, люто ненавидящие москвичей и пренебрежительно ненавидящие евреев, быстро приручили его с нескрываемым пессимизмом глядеть в прекрасное будущее, изредко разрешая снимать противогаз, чтобы спросить, чего он хотел бы на сегодня — драить сортиры зубной щеткой или зубной щеткой драить сортиры? Бержерман равнодушно вздыхал “все равно”, не только потому, что и на самом деле это было — все равно, но и потому, что так он теперь отвечал практически на любые вопросы и предложения, даже и не вникая в их содержание. Он так смешно говорил, проглатывая звук “в”, что однополчане покатывались с хохота и донимали его любыми дурацкими вопросами только для того, чтобы услышать свое излюбленное “‘сё ра’но”. В конце концов так его и прозвали Сёраном, все более остывая в неугомонных забавах, потому что ответом им была одна лишь равнодушная покорность, не вдохновляющая ни на что — даже на задорные измывательства. На Тимкино предложение Бержерман отозвался своим неизменным “‘сё ра’но”, однако через пару минут врубился и бросился вдогон.
Тимка сделал необыкновенно удачный выбор. Первые сутки Бержерман спал, вздрагивал во сне всем своим мелким телом, просыпался от этого вздрога, жевал печенюшку из подогнанной Тимкой пачки и засыпал, дожевывая во сне. Проснувшись на следующий день, Бержерман улыбнулся во всю свою здоровенную желтозубую пасть, сказал, что его зовут Левой, и сел строчить передовицу для стенгазеты о том, что только в нашей счастливой стране всем поголовно и без разбора обеспечено свободное дыхание, за что мы по гроб жизни обязаны партии, правительству и лучшим в мире противогазам. Лева подсказывал Тимке, что и в каком виде рисовать, а когда стенгазета была готова, взялся лихорадочно придумывать, как принести еще какую-нибудь пользу патриотическому воспитанию отморозков, злорадно поджидавших его в казарме наготове с самым лучшим в мире противогазом.
Под воздействием такого стимула Левины фантазии вперегонки выталкивали одна другую. Тимка внимательно слушал своего помощника, цепко отсеивая дельные предложения от неисполнимой шелухи. Самой перспективной казалась идея с картинной галереей. По стенам Дома офицеров висели облупленные портреты великих отечественных полководцев от Суворова и до Тимкиного крестного включительно. Тимка с Левой бросились их обновлять в парадный лоск, и еще один портрет Тимка намалевал по памяти специальной наживкой для завклубовского капитана.
Капитан пришел оценивать проделанную работу и медленно переводил тяжелые красные глаза с одного полководца на другого, размышляя, стоит ли похвалить усердных маляров или это будет для них слишком жирно.
— А это кто? — Завклубом пытался прицелиться непослушным пальцем в прислоненный лицом к стене холст. — Почему не висит?
Тимка повернул картину, с которой на капитана победным орлом глядел сам же капитан, и был он там, на картине, именно таким, каким всегда и видел себя своим проницательным внутренним взором, — молодцеватым, успешным, самчерт-не-брат, а не тем задерганным завклубом из зеркала, что…
— Может, сюда повесить? — Тимка мастерски изображал наивное простодушие, указывая на свободное место после своего крестного маршала.
“Да, это было бы правильно”, — мечтанул было капитан с неопохмела, но вспомнил свое многочисленное командное начальство и быстренько вошел в разум.
— Сюда неуместно. Эти все, — капитан небрежно очертил рукой плеяду военачальников, — никогда не служили в нашем гарнизоне. Отнесите в мой кабинет…
— Ну не может же этот ёлуп не хвастануть своим портретом перед начальством? — колотился в опасениях Лева.
И капитан хвастанул.
На несколько месяцев приятели были обеспечены работой и только издали поглядывали на караулящую их солдатскую казарму. Отцы-командиры вперебой заказывали свои парадные портреты, но постепенно — как и должно быть в армии — очередность заказов выстроилась по уставному ранжиру. Разумеется, никто из них не позировал. Художнику и его помощнику передавались фотография, личные пожелания к будущему портрету и мундир для строгого следования правде жизни. Подполковник-замполит пожелал, чтобы две звезды на его погонах были прорисованы не слишком четко и в таком ракурсе, в котором точно и не сосчитать, сколько их там — может, две, а может, и три. Майор-начхим, увидев портрет замполита, попросил свой портрет тоже немножко переделать с учетом давно ожидаемого повышения, но не вырисовывать это будущее повышение явным образом, а только намекнуть на его возможность или даже необходимость, сбивая зрителя с толку и с досконального пересчета его пока единственной на погоне звезды.
По гениальной Левиной идее всех полководцев, не служивших в местном гарнизоне, плотненько утеснили на левой стене актового зала, а напротив них и им в укор вывесили свеженамалеванных военачальников, которым повезло служить именно здесь. Свеженамалеванным это очень понравилось. Они одобрительно прохаживались по актовому залу, делая вид, что любуются исключительно мужественными лицами организаторов побед русского и советского оружия, но то и дело вскользь взглядывали на свои изображения, прочно прибитые к той же истории славных побед.
Потом пошли заказы для командирских жен, очень вдохновившие было Тимку и Леву, но ничегошеньки их вдохновениям не обломилось — портреты снова следовало писать с фотографий. Тогда Лева увлек завклубом удумкой устроить среди офицерских жен конкурс красоты, который, по обыкновению того времени, везде и всюду назывался “А ну-ка, девушки!”. Все конкурсантки были крашеными в один колер блондинками, благоухали одним и тем же сладким запахом “Красной Москвы” и по первому впечатлению отличались одна от другой только пышностью форм. Постепенно Тимка научился их различать и по другим признакам, хотя это было и не обязательно, потому что его тянуло сразу ко всем, и только воспоминания о кроссе в химкостюме и противогазе сдерживали его неуемный пыл. Завклубом хмельным ястребом кружил над тренировками предстоящего конкурса, но его бдительность как раз и не беспокоила Тимку — в клубе хватало укромок, где можно легко сховаться от десятка надзирающих капитанов. Настоящая угроза исходила от самих дам, ревниво караулящих, когда кто-то из них неминуемо споткнется, чтобы наброситься на счастливицу всей мощью зависти и негодования и растоптать в прах. Единственно, чем можно бы уберечься от такого печального исхода, за которым начинались кроссы и противогазы, — это сделать так, чтобы споткнулись все разом, но Тимка и представить не мог, как организовать подобную радость.