Захар Прилепин - Восьмёрка
— Эта палестинка, оказывается, живёт в номере напротив меня. Темнокожие, обмотавшись своими победными флагами, рвутся к ней в гости! Зовут и просят!
— А она? — спросил Ромало, косо вмазав последний аккорд бравурного этюда.
— Она ж должна была мимо вас пройти! — удивился Гуцал. — Эта палестинка порубила их толпу своей яркой и острой дамской сумочкой и раздражённо уехала вниз. Я подумал, что искать защиты у этого типа — и у его передвижных богов! — здесь Гуцал ткнул пальцем в него.
В ответ он косо улыбнулся.
Ни он, ни Ромало не заметили, как выходила из отеля эта палестинка.
Дары дьюти-фри пошли легко и сладостно, они слегка спели и немного станцевали.
Ресепшен безучастно смотрел куда-то вдаль, будто не видя их ненавязчивого скотства.
Спустя время откуда-то появилась палестинка. От неё веяло острым вкусом духов и слабой, но отчего-то совсем незнакомой ему смесью женского пота и возбужденья.
Палестинка подошла к ним с ещё невнятным и вместе с тем твёрдым намерением.
Ромало сделал лирику, неряшливо пересыпая свои маленькие пальцы с чёрных клавиш на белые.
Миновав распахнувшего руки Гуцала, палестинка уверенно встала рядом с ним, грудь к груди.
— Ждала меня? — процитировал он сам себя, кривя нарочито пьяную улыбку и делая малый шаг назад.
«Если сделать в глине слепки её грудей, — подумал он мимолётно, — в эти слепки точно можно будет влить литра полтора жидкости. Скажем, вина или козьего молока…»
— Ждала, — ответила она внятно, оставаясь на месте. — И всегда буду ждать.
Он кивнул головой, скосив глаза в сторону. За свои слова надо было отвечать, а он не умел.
— Будем танцевать сейчас? — предложила она, снова сделав шаг к нему, и сразу положила руку ему на бедро.
— Нет, — сказал он. — Не надо, — чувствуя ноздрями что-то острое и очень терпкое.
Она, показалось ему, даже не обиделась. Взяла себе чужой пластиковый стаканчик и отпила. Твёрдо шевельнулся её кадык. Он никогда до сих пор не замечал у женщин кадыка.
Спев ещё про птицу, ветку и туман, все они пошли к лифту. В холле больше никого не было, только усталый администратор.
Лифт открылся — и в зеркале лифта они увидели себя и пустой холл за спиной.
Ромало, хоть и был всё это время за инструментом, внезапно оказался самым пьяным. Похоже, он играл так, как ведут самолёт навылет простреленные пилоты, стремящиеся спасти тех, кто на борту.
В лифте Ромало спал, прислонившись спиной к зеркалу.
С одной стороны зеркала отражался розовый, как яблоко, Гуцал, а с другой они — его бритое темя и её белый подбородок, длинные скулы, грудь, слишком много груди.
— Какая цифра на твоей двери нарисована? — спросил он просто так — видимо, чтобы хоть как-то доиграть то, во что играть вообще не собирался.
— Зачем тебе? — спросила она строго — и опять каким-то невыносимо странным голосом.
— Ну? — повторил он.
Она твёрдо, как на уроке, назвала цифру.
Он секунду подумал и вдруг понял, что её номер располагается прямо под его — этажом ниже.
Они довели Ромало и оставили его спать, а потом поднялись с Гуцалом в его номер. У них было дело — в бутылке из дьюти-фри ещё плескался напиток неестественного цвета.
«В такой жидкости наверняка гибнут любые земноводные существа», — думал он, отпивая.
Гуцул всё посматривал на свои двери, будто пытаясь видеть сквозь них.
Где-то там, через коридор, развешивала белую рубашку и крепкую юбку палестинка.
Он всё заливал в себя жидкость и одновременно курил — иногда путаясь и затягиваясь из стакана, а потом отпивая из сигареты.
В коридоре раздался лёгкий взволнованный говор, а потом твёрдый стук о дерево.
Гуцал не выдержал и быстро прошёл к двери, припал к глазку.
— Темнокожие стучат к ней, — сообщил он, то ли смеясь, то ли задыхаясь. — Эти самые, из холла…
Он и сам слышал, как стучат. Стучали настойчиво. Но всё равно переспросил:
— Негры?
— Слушай… — негромко задумался вслух Гуцал, не отрываясь от глазка, — … а чёрт их разберёт. Они вроде бедуинов, больше похожи на местных азиатов, чем на совсем уж африканцев. С другой стороны, им тоже не понять, какая разница между мной, кавказцем, молдаванским Ромало и тобой, черноземным пастухом.
Он, черноземный пастух, сидел за столиком ровно напротив дверей и пас недопитую бутыль.
— Слушай, она, наверное, думает, что это ты стучишь, — вдруг трезвым голосом сообщил Гуцал, обернувшись.
Гуцал со злобой начал крутить дверной замок, забыв, в какую сторону он открывается. Когда, наконец, вскрыл и сразу вытолкнул настежь дверь, оба они увидели, как палестинка, голоногая и босая, с распущенными мокрыми волосами, замотанная полотенцем, стоит ровно напротив — у раскрытого ею входа в свой номер.
По обе стороны от входа, обратившись к палестинке лицами, перетаптывались то ли трое, то ли четверо этих самых темнокожих победителей, в бутсах, флагах, шортах и с бутылями лимонада в сильных руках.
Полотенца палестинке едва хватало снизу, чтобы спрятать бёдра, и сверху, чтоб скрыть соски. Груди её действительно были объёмны и неестественно остры.
Показалось, что палестинка сделала шаг назад, сначала, кажется, чуть напугавшись гостей, но потом вдруг увидела его в комнате напротив — скучного и вялого, сидящего за столом с полной пепельницей.
Она что-то спросила у него прямым и долгим взглядом, но он не догадался. Не переспросил и не ответил.
— Вы ко мне? — спросила тогда белозубая и языкастая у своих бурных и возбуждённых гостей.
Они радостно согласились и тут же вошли к ней.
Он вернулся в свой номер через полчаса, всё искурив и выпив.
В комнате этажом ниже слышалось то бурное ликованье, то редкие вскрики.
Играющим там были не нужны болельщики.
Он и не болел ни за кого. Спал себе.
Лес
Фамилия друга была Корин. Он был низкорослым, носил чёрную, как у горца, бороду, говорил весёлые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришёл что-нибудь клюнуть.
У него на ногах росли страшные вены, будто их сначала порвали, а потом вместо того, чтоб сшить, повязали узлами. Узлы от постоянного пьянства набухли.
Я чуть-чуть брезговал и отворачивался, но он всё носил туда-сюда предо мной эти узлы купаться и ещё подолгу не заходил в воду. Стоял по колено в реке, сутуля белые плечи, время от времени поворачиваясь к нам и что-то громко произнося.
Рыбы от его голоса вздрагивали и уходили в тень.
Я слов не разбирал вовсе и только смотрел на рот в бороде.
Отец мой слова понимал, но не отвечал. Иногда кивал, чаще закуривал — закуривать было одним из привычных ему способов ответа. Он изредка мог закурить, устало не соглашаясь, но чаще закуривал, спокойно принимая сказанное собеседником.
Мы сидели на майском берегу, под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды. Вода называлась Истье, а недалёкая деревня — Истцы. Вокруг стоял просторный и приветливый в солнечном свете сосновый лес. Высокими остриями он стремился в небо. Если лечь на спину и смотреть вверх — промеж крон, — начнёт казаться, что сосны вот-вот взлетят, вырвавшись из земли, и унесут в своих огромных корнях, как в когтях, целый материк. И меня на нём.
Когда Корин являлся из тёплых речных вод, он ненадолго зарывал свои узлы в золотистый песок и блаженствовал, расчёсывая бороду цепкими крючковатыми пальцами.
— Захар, ты — дурак! — каркающим голосом восклицал Корин. Все друзья называли отца Захаром, хотя он был Никола Семёнов сын. Дураком, между прочим, его не называл никто.
Отец подёргивал плечами, словно по нему ползала большая грязная муха.
Вид отца не располагал даже к тому, чтобы немного повысить на него голос. Он был выше всех мужчин, которых я успел к тому времени увидеть. Плечи у него были круглые и пахли как если с дерева, быть может сосны, ободрать кору и прижаться щекой. Каждый день отец играл в большой комнате двухпудовой гирей, всячески подбрасывая её вверх и ловко ловя, но мне всегда было жутко, что она вырвется, пробьёт стену и убьёт маму на кухне.
У отца были самые красивые руки в мире.
Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствие лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составить достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком всё что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.