Анаис Нин - Соблазнение Минотавра
И вот теперь, оказавшись с ним, Сабина надеялась, что сможет разрушить образ «разъедающей» матери своим собственным, прямо противоположным поведением, пристальным вниманием к его тайным желаниям, отказом от танцев и флирта с другими, от собственного нытья, фокусированием на нем одном яркого прожектора своего сердца. Но все равно она словно двоилась в его глазах, и всегда рядом с Сабиной мерещилась ему другая женщина, его мать, навсегда включенная в вечный треугольник, в ménage-à-trois[16], в котором фигура матери часто стояла между ними, перехватывая любовь, которой так жаждала Сабина, переводившая ее послания Дональду словами, повторяющими прежние разочарования, прежние предательства, обнажающими все грехи матери перед ним.
Он опустился перед ней на колено, чтобы расшнуровать ее сандалии, но начал делать это не с осторожностью влюбленного, а с осторожностью ребенка, оказавшегося у ног статуи, ребенка, желающего одевать и наряжать женщину совсем не для того, чтобы обладать ею. В восхищении ею сказалась его любовь к атласу, перьям, драгоценным безделушкам и украшениям, и его ласка относилась не к ступням Сабины, а к окружению всего того, чего он мог касаться, не нарушая абсолютного табу прикосновения к телу матери.
Ведь он мог касаться драпирующих шелков, струящихся волос, цветов на ее платье. Вдруг он поднял лицо и посмотрел на нее с выражением слепца, который внезапно прозрел:
— Сабина! Когда я дотронулся до твоей сандалии, я испытал шок во всем теле. Меня словно током ударило!
А потом так же быстро его лицо затуманилось тусклым светом уже отфильтрованных эмоций, и он вернулся в свою нейтральную зону: очень раннее, до-мужское, абсолютное знание женщины, косвенное, обволакивающее, не допускающее ни малейшего проникновения эротических чувств. Легкие касания, шелковое сияние, почтительное выражение глаз, прикосновение к ее мизинцу или рукаву… Но никогда не опускал он всю ладонь на ее голое плечо, всегда избегал настоящего касания. Легкие волны, слабые ручейки — это все, что перетекало от него к ней.
Электрошок оказался бессилен перед его сознанием.
Коснувшись ее голой ступни, он почувствовал единение, напоминающее самое первое единение, которое человек испытывает в мире, — единение с матерью, самое раннее воспоминание о существовании в шелковом тепле и уюте безграничной любви. Когда он прикоснулся к ее ступне, было словно уничтожено мертвое пространство, бескрайняя пустыня, пролегавшая между ним и остальными людьми, пустыня, заросшая колючими растениями, обеспечивающими его защиту, всевозможными кактусами эмоциональных репеллентов, и эти заросли оказывались совершенно непроходимыми, даже если ему приходилось лежать рядом с другими юношами, соприкасаясь с ними телами. Это были чувственные акты, во время которых он никогда не испытывал неожиданного слияния, подобного только что произошедшему между ее голой ступней и его руками, между ее сердцем и его тайным стержнем. Сердцем Сабины, которое, как он был уверен, всегда стремилось к побегу, и его собственным тайным стержнем, который он до сих пор осознавал только как кристаллическую основу тела молодого мужчины и который в ее присутствии оказался таким мягким и уязвимым.
В этот единый миг он осознал все свои слабости, свою зависимость, свою нужду. Чем ближе к нему оказывалась Сабина, чем более укрупнялось, приближаясь, ее лицо, когда она склонялась над ним, чем ярче и теплее, ближе и ближе становились ее глаза, тем больше таяла его враждебность.
Как ужасно сладко было обнажиться в ее присутствии. Как и во всех тропических климатах любви, его кожа смягчилась, волоски на коже стали более шелковистыми, а скрученные, как острая проволока, нервы расслабились. Все напряжение притворства исчезло. Он почувствовал, что становится меньше. Возвращается в свое естественное состояние. Он, словно в волшебной сказке, безболезненно для себя сжался до такого состояния, что смог проникнуть в ее сердце, как в укрытие, отказавшись от попыток доказать свою взрослость. Но одновременно вернулись другие инфантильные настроения — агонизирующая беспомощность, ранняя беззащитность, страстное желание полностью зависеть от других.
Ему было необходимо пресечь вторжение тепла, парализующего его волю и праведный гнев, остановить процесс растворения одного существа в другом, сходный с тем, что уже происходил у него когда-то с матерью и был жестоко прерван по вине ее непостоянства и легкомыслия, отчего он испытал крайне болезненное потрясение. Ему было необходимо уничтожить этот поток тепла, поглощающий его, топящий его в себе, как в море.
Ее тело было потиром, дароносицей, прибежищем теней. Серое хлопчатобумажное платье складками спускалось к ее ногам, и золотая пыль тайны лежала меж струящихся ручейков ткани, маня путешествием по нескончаемым лабиринтам, в которых его мужская суть должна была попасть в ловушку, должна была попасть в плен.
Он отпустил ее босую ногу и резко встал. Он вернулся в свое прежнее состояние. К своим подростковым розыгрышам. Мягкость опять обратилась в угловатость, а рука, протянутая к ее плащу, повисла, словно отрезанная от остального тела. Он продолжал следовать за нею, нести ее плащ, окутывал ее благовониями своих слов. Он садился в отдалении, но всегда достаточно близко для того, чтобы продолжать купаться в тепле, исходящем от ее тела, всегда на расстоянии вытянутой руки, всегда с расстегнутой на шее рубашкой, словно провоцируя ее коснуться его рукой, но рот его был страшно далеко. Он носил на запястье чудесные браслеты, и она могла сколько угодно любоваться его запястьем, но тело его было страшно далеко.
Эта пространственная отстраненность была для нее продолжением ласк Джона, эхом его дразнящих прикосновений. Мучительная ночь, проведенная в поисках источников наслаждения, но с избеганием любых возможностей опасного слияния тел в некое подобие брака. Из-за этого в душе Сабины появилось схожее тревожное ожидание: все ее эротические нервы напряглись и начали метать в пространство пустые, напрасные искры.
Она считала его розыгрыши ревнивой детской попыткой имитировать взрослость, коли уж не можешь до нее дорасти.
— Ты грустишь, Сабина, — сказал он, — пойдем со мной. У меня для тебя есть кое-что интересное.
И, словно поднимаясь вместе с ней в гироскопе своих фантазий, он повел ее посмотреть свою коллекцию пустых клеток.
Клетки заполняли всю комнату. Бамбуковые клетки с Филиппин, позолоченные, причудливые клетки из Персии, клетки в форме шатров, клетки, похожие на миниатюрные кирпичные домики, клетки, имитирующие африканские хижины с крышами из пальмовых листьев. Некоторые из клеток он собственноручно украсил средневековыми стеночками и башенками, вычурными трапециями и лесенками, разместил там зеркальные ванночки и даже миниатюрные джунгли, желая придать этим тюрьмам и их живым или механическим пленницам иллюзию полной свободы.
— Я предпочитаю, чтобы клетки оставались пустыми, Сабина, пока не найду ту единственную птицу, которую однажды видел во сне.
Сабина поставила на граммофон «Жар-птицу». И вот издалека послышались шаги Жар-птицы, и с каждым шагом из-под земли вырывались фосфоресцирующие искры, каждая нота была звучанием золотой фанфары, извещающей о торжественном приближении наслаждения. Хлещущие с эротической насмешкой заросли драконьих хвостов, курильница поклонников горящей плоти, бесчисленные осколки расцвеченных стеклянных фонтанов желания.
Она сняла иглу с пластинки, резко оборвав музыку на полуноте.
— Зачем? Зачем? — закричал Дональд, словно раненый.
Сабина заставила жар-птиц желания замолкнуть и сама распахнула руки, как крылья, — пусть и не огненно-рыжего цвета. Дональд кинулся в это покровительственное объятие. Теперь он обнимал именно ту Сабину, в которой нуждался, — кормилицу, исполнительницу обещаний, умеющую штопать и вязать, обеспечить бытовые удобства и утешение, теплые одеяла и уверенность в себе, обогреватели и лекарства, приворотные зелья и эшафоты.
— Ты — Жар-птица, Сабина. Поэтому мои клетки и были пустыми, пока ты не появилась. Это тебя я хотел поймать.
И потом с мягкой, уступчивой нежностью в голосе добавил, опустив ресницы:
— Я знаю, мне ничем тебя не удержать, ничем не остановить.
Ее груди уже не горели огнем, они стали грудями матери, сочащимися молоком. Она бросила всех своих любовников для того, чтобы дать Дональду то, в чем он так отчаянно нуждался. Она чувствовала: «Я женщина. Я теплая, нежная, кормящая. Я не бесплодная, я хорошая».
Вот какое умиротворение снизошло на нее, когда она оказалась в роли женщины-матери. Скромная, но тяжелая обязанность быть такой матерью, какой она запомнила свою мать еще с самого раннего детства.
Хаотические, торопливые записочки, в которых Дональд сообщал ей, где находится и когда вернется, всегда кончались словами: «Ты — чудесная. Ты чудесная и хорошая. Ты благородная и добрая».