Паскаль Киньяр - Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям
Тут снова выступил Йерр: мол, такой ответ называется уклончивым. Затем добавил сочувственным тоном: Бедный, несчастный язык, одряхлевший, источенный червями, старый, как дороги, и такой же затоптанный. Язык, которым мир и люди больше не пользуются. Дырявая тряпка, траченная молью…
И Йерр со скорбным достоинством отвернулся от нас. Рекруа обратился к Коэну.
— Это мы так развлекаемся, — сказал он. — На самом деле у нас нет никаких причин для разногласий. Йерр просто внушает нам, что язык — это закон и порядок. Я же просто утверждаю, что язык — это бред. Фундаментальный случай! Так где же тут разногласие? — воскликнул он. — Первое определение подобно телу, повергнутому в прах рукой, наугад вытянувшей смерть. Телу, обреченному на гибель каким-нибудь жребием — бобами, короткой соломинкой. Власть знаков. Комбинация фрагментов, складывающихся то в одну, то в другую мозаику. Игра сперматозоидов. Хаос, претворенный в систему, бред, довлеющий над порядком. Случайность, орудующая топором: произвол становится необходимостью и основанием для обратной связи!
Подали довольно невкусный салат из смеси зимнего цикория и мерзких бледно-желтых парижских шампиньонов.
Коэн рассказал о недавно приобретенных книгах. Сюзанна завела бессмысленную дискуссию, начав с утверждения:
— Чтение заключается в раскручивании свитка. Когда Августин…
— В развертывании! — перебил ее Йерр.
— Ну, пусть так. Я хочу другое сказать: чтение приводило в беспорядок пространство книги. При кодексах[122] оно уже не изменяло ее форму…
— Но это неверно, — возразил Бож. — Книгу разворачивали, одновременно сворачивая ее. У человека две руки и одно визуальное поле — около пятидесяти сантиметров, то есть довольно ограниченное. Даже у префекта Рима. Даже у Отца Церкви.
— Обратите внимание: читают «на» стене, но «по» или «в» книге, — вдруг сказал Йерр.
— Хорошие книги, — объявил Коэн, — отравляют разум, заражают одиночеством, сбивают с пути своей абстракцией, наносят ущерб жизни, и последствия от их чтения преследуют вас и вредят вам до последнего вздоха, до последней мысли, им посвященной. Эта абстракция ужасающе неотвратима. И это прекрасно! — заключил он с видом крайнего удовлетворения.
— Литтре рассказывал, что составлял свой словарь ради тот, чтобы убить время, избавиться от скуки и пустоты, или, как он выразился, от «праздной тоски»… — сказал Йерр.
Коэн заявил, что словарь, претендующий на точность определений, так же невозможен, как квадратный круг или пернатый змей. Любой словарь, не вызвавший споров и принятый единодушно, стал бы не только тавтологическим казусом, но и книгой, способной поразить воображение, ибо он распространялся бы на ту сферу, где существует чисто разговорный язык, содержащий невообразимое количество форм и объявший все эпохи, где его употребляли как устно, так и письменно. Составление данного словаря потребовало бы от автора сизифовых усилий, но и они пропали бы втуне, ибо само правдоподобие этого опуса стало бы залогом его нежизнеспособности. В общем, с одной стороны, такой труд физически невозможен, а с другой — логически бесполезен: поскольку этот лексикон уже существует, создание письменного варианта бессмысленно в том же времени, на том же пространстве, при тех же подручных средствах, что послужили для возникновения устного языка, что означало бы попросту продублировать этот последний.
К. представил себе, каким должен быть составитель подобного словаря, желающий вложить в свою работу хоть малую толику старания и увлеченности. Нелепое стремление точно определять смысл каждого слова наверняка стало бы для него неодолимым препятствием. Его бы прошиб холодный пот от собственного бессилия, от невозможности провести аналогии, от противоречивости и путаницы в синонимике, от понятий прямого смысла существительных, наконец, от ощущения связи, но отнюдь не близости с языком, выражающимся в самом себе.
Поистине трагическая фигура — затворник, чей труд никогда не будет завершен. Его голова седеет: он даже перестал находить примеры употребления слов в собственном, прямом смысле. Точность мало-помалу изменяет ему. Он вслушивается, но уже совсем не уверен, что слышит то, что слушает. «Это, без сомнения, нечто порождающее звук, — бормочет он, — и подтверждающее тот факт, что мы еще живем, что испытываем какие-то желания, какие-то страхи, какую-то ненависть, не претендуя на способность высказать, какие именно; но язык — и я теперь непреложно убедился в этом — не служит для высказываний, не существует для того, чтобы быть услышанным, а главное, для того, чтобы слушать самого себя». И тогда рука его дрожит, взор гаснет: на все слова, которые он изучил и записал, нет ответа. Одна лишь стопка бумаги, пачка чистых, незаполненных листков. Гнетущая очевидность невыразимого — и так на каждом шагу. Его пальцы уже не в силах ничего удержать, дневной свет просачивается между ними как вода, и если рот его широко раскрыт, то лишь для того, чтобы выдохнуть или проглотить порцию воздуха, необходимого его легким.
Принесли блюдо с сырами — сен-нектэром, реблошоном и пон-л’эвеком. Все пришли в восхищение оттого, что американцы — притом специалисты по китайской культуре! — обладают таким изысканным вкусом. Однако Сюзанна пожелала продолжить обсуждение темы, которое, по ее мнению, прервали замечания Йерра и язвительные намеки Коэна. Она заявила, что когда Августин излагал свои тезисы о времени, он основывал их на чтении книги и на том, что время совпадает с разворачиванием свитка, а затем мало-помалу сменяется этим занятием. <…>
— Короче, именно по этой причине, продолжала она, — и появились книги, а разворачивание свитков уступило место переворачиванию страниц.
Все расхохотались. Бож заявил, что латинское слово «время» получило во Франции второе значение «погода», кроме того, от него же образовано слово «буря», имеющее гораздо более негативный и узкий смысл. С., слегка уязвленная нашим смехом, тут же заявила: все, что вторгается таким образом в нашу жизнь, постоянно возникает перед нами, напоминает незваного гостя, коему отказывают в приеме. Поэтому воображению волей-неволей приходится уподоблять его буре.
— Вот так же, — добавила она многозначительно, — предвестия грозы казались, сколь бы ошибочным ни было это впечатление, более естественными, более временными и бурными, чем безоблачное небо в весенний день.
— Тело дряхлеет, теряя половую привлекательность, — шепнул мне на ухо Йерр.
— Друзья так не говорят, — возразил я.
Томас, сидевший напротив, услышал эти слова. И упрекнул нас в том, что наша дружба не слишком-то горяча. «Более того, — сказал он, повысив голос, — как-то ленива и ненадежна!» После чего привел древнее изречение маори: «Делать с кем-то ikoa».
— Господи, куда мы катимся! — воскликнул Йерр.
Томас разъяснил, что маорийское слово ikoa означает «имя». Быть связанным дружбой с кем-то — значит сделать ikoa с этим человеком, то есть обменяться с ним именами. А обмен именами влечет за собой обмен имуществом, детьми, женами, рабами и т. д. Таким образом, имя обладало вполне вещественной ценностью, связывая неразрывными узами того, кто предлагал дружбу, с тем, кто ее принимал. И дети каждого из них имели в результате двух отцов, двух матерей, два жилища и все прочее. Мы ели «снежки»[123], поданные с английским кофейным кремом. Т. Э. Уинслидейл откупорил две бутылки шампанского.
— Сама идея составления словника, — сказала Сюзанна, отвечая непонятно на какое утверждение Р., — смехотворна по причине куда более простой, чем вы ее сформулировали: для того чтобы жизнь — которая противостоит смерти с целью стать понятной — была ею, она должна оставаться живой. Иными словами, противостоять смерти, не умирая: не правда ли, это и значит противостоять ей, не вступая в противостояние? И я назову самозванцем того, кто вознамерится подчинить себе то, что отрицает само понятие подчинения.
Р. побагровел. <…>
Мы встали из-за стола. А. установил пюпитры. Мы настроили инструменты. Финал «Жаворонка» нам не удался. Как А. ни старался, мы не смогли сыграть его пристойно. Тем более что виолончель Коэна была плохо установлена и ее ножка скользила по полу. Мы играли вразнобой. Смеялись. Сольная партия Марты прозвучала просто визгливо.
Зато в следующем произведении — ля-мажорном квартете Моцарта — А. сумел заставить нас сосредоточиться. А потом, несмотря на поздний час, решил поиграть сам. Вместе с Мартой и Коэном. Они исполнили одно из удивительных по красоте и очень трудных пост-лондонских трио Гайдна.
Вторник, 23 октября. Около шести часов вечера решил зайти на улицу Бак. На улице Гренель встретил Йерра и Элизабет. Впереди шествовал Д. с двухфунтовым хлебом в руках, от которого отколупывал на ходу самые поджаристые края.