Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Они стояли в Грейвсенде, дожидаясь прилива. Где-то недалеко, в рассветном тумане, уже негромко блеяли овцы. Темза в редеющих сумерках чем-то напоминала Янцзы. А потом вдруг кто-то выколотил трубку о каменную садовую ограду.
В Силвертауне на борт сунулся журналист, но Хью не стал интересоваться, любит ли этот человек слушать на досуге его песни. Он попросту вышвырнул журналиста с парохода.
Чем бы ни был вызван столь невежливый поступок, а все-таки в первый же вечер Хью отправился на Нью-Комптон-стрит, в магазинчик Боловского. Там было темно, на двери висел замок; но Хью знал почти наверняка, что в витрине выставлены его песни. И странное дело! Ему вдруг показалось, будто из окон верхнего этажа явственно доносится знакомая мелодия — это супруга Боловского тихонько разучивает его песни. И потом, когда он искал место в гостинице, ему казалось, что все прохожие напевают те же мелодии. И ночью в «Астории» он все время слышал во сне тот же мотив; вскочил он чуть свет и побежал взглянуть на заветную витрину. Но песен его там не оказалось. Разочарование Хью было недолгим. Видимо, его песни пользовались таким спросом, что их сняли даже с витрины. В девять утра он снова был в магазине Боловского. Этот маленький человечек встретил его приветливо. Да, действительно обе песни изданы уже довольно давно. Он сию минуту их принесет. Хью ждал затаив дыхание. Почему Боловского нет так долго? Ведь он издал песни. И совершенно исключено, что ему не удается их отыскать. Наконец Боловский вернулся в сопровождении приказчика, они несли две толстые кипы. «Вот ваши песни, — сказал он. — Что прикажете с ними делать? Угодно вам их забрать? Или же вы хотите пока оставить их у нас?»
Действительно, то были песни, которые сочинил Хью. Каждая издана в тысяче экземпляров, сказал Боловский, — и только. Продать их даже не пытались. Напевать их никто и не думал. Ни один дурак не исполнял их на Биркенхедском ипподроме. «Песни старшеклассника» не прозвучали ни разу. И Боловскому было глубоко безразлично, прозвучат они когда-нибудь или нет. Он издал песни, а стало быть, выполнил договор. Это обошлось ему приблизительно в треть аванса. Остальное составило чистую прибыль. Если Боловский может издавать в год без малого тысячу таких песен, а полоумные простаки выкладывают денежки, чего ради ему еще тратиться на реализацию этого товара? Одни авансы все окупают с лихвой. Вот они, песни, пожалуйста, и разве Хью не знает, терпеливо разъяснил Боловский, что песни английских композиторов не пользуются спросом? Что более всего популярны американцы? Хью был невольно польщен этим посвящением в таинства сотворения песен. «Но ведь было столько шуму, — сказал он нерешительно, — неужели это не послужило рекламой?» Боловский только покачал головой. Газеты умолкли задолго до издания песен. «А нельзя разве возобновить…», — начал было Хью, но тотчас же сам отверг все свои притязания, вспомнив журналиста, которого накануне вышвырнул вон: пристыженный, он отважился подойти к делу с другой стороны… А не попытать ли счастья в Америке, быть может, там сочинитель песен скорей может рассчитывать на успех? При этом ему смутно вспомнился «Царь Эдип». Но Боловский снисходительно высмеял этот расчет на успех в Америке; ведь там последний официант и тот сочиняет песни…
Но Хью то и дело с затаенной надеждой поглядывал на кипы своих песен. Как-никак фамилия его отпечатана на титульных листах. Одной из песен предшествует даже фотография танцевального оркестра. Блестящий успех в исполнении Иззи Смигалкина с оркестром! Хью, захватив по нескольку экземпляров каждой песни, вернулся в «Асторию». Иззи Смигалкин выступал в «Белом слоне», и туда направил Хью свои стоны, сам не ведая, чего ради, поскольку Боловский весьма прозрачно намекнул, что Иззи Смигалкин, случись ему выступать где угодно, не станет интересоваться песнями без переложения для оркестра, хоть он и согласился исполнить их однажды в результате какого-то подозрительного сговора с Боловским, но блестящего успеха отнюдь не было. И Хью спустился с небес на землю.
Он сдал экзамены в Кембридж, но от прежних своих пристрастий не отказался. Лишь через полтора года он воспрял духом. Журналист, которого он вышвырнул с «Филоктета», сказал тогда, хотя не вполне ясно было, к чему он клонил: «Дурак ты этакий. Ничего не стоит устроить так, чтоб за тобой гонялись редакторы всех газет». Получив хороший урок, Хью устроился через этого журналиста в одну редакцию, где ему поручили вклеивать газетные вырезки в специальный альбом. Вот до чего он докатился! Но вскоре к нему пришло ощущение самостоятельности — хотя кормила его все та же тетушка. Он быстро пошел в гору. Этому способствовала его печальная слава, хотя о море он еще не написал ни строчки. Душой он жаждал неподкупности, совершенства и достиг этого, по общему мнению, когда настрочил репортаж о пожаре в публичном доме. Но в глубинах его существа занимался иной пожар. Он уже не обивал пороги жалких издателей со своей неразлучной гитарой и Джеффовым саквояжем, набитым нотами и текстами несен. Но куда еще обратиться в поисках высоких, подлинных ценностей? К родителям, вопреки всему надеясь, что они живы? К тетушке? Или к Джеффу? Но Джефф, его проклятое второе «я», вечно пропадает где-то в Рабате или в Тимбукту. И потом он уже лишил его однажды почетной возможности стать бунтарем. Лежа на кушетке, Хью улыбнулся… Теперь он понял, кто тот человек, к чьей памяти по крайней мере он мог бы обратиться. И ему вспомнилось даже, что в тринадцатилетнем возрасте он на краткое время сделался пылким революционером. Как ни удивительно вспоминать это, но разве не директор его начальной школы и командир бойскаутов доктор Гоутелби, легендарная личность, ходячее олицетворение Исключительности, Благочестия и Достоинства Английского Джентльмена, верноподданный своего короля и опора родителей, — разве не этот человек заронил в нем крамолу? Старый чудак! С восхитительным свободомыслием этот пылкий ревнитель благонамеренности, произносивший каждое воскресенье назидательные проповеди в школьной церкви, объяснил на уроке истории своим ученикам, у которых глаза полезли на лоб от удивления, что большевики отнюдь не кровожадные детоубийцы, какими изображает их «Дейли мейл», и в нравственной высоте ничуть не уступают его согражданам из Пэнгбурн-Гарден-Сити. Но в те времена Хью забыл о своем старом учителе. И давным-давно забыл о добрых делах, которые намеревался творить каждый день. Забыл, что христианин с улыбкой встречает все испытания, и если уж он был бойскаутом, то на всю жизнь останется коммунистом. Хью помнил только, что готов на все. И он совратил жену Боловского.
На это дело, разумеется, можно взглянуть по-разному… Но Боловский, к несчастью, тотчас же начал бракоразводный процесс, а Хью привлек к делу как соучастника. И это, пожалуй, было еще не самое худшее. Боловский неожиданно обвинил его в умышленном обмане по иной линии, заявив, что Хью всучил ему для издания не собственные песни, а плагиат, два малоизвестных американских стишка. Хью был потрясен. Может ли быть такое? Неужели он всю жизнь свою прожил в мире, до такой степени иллюзорном, что мечтал об издании чьих-то чужих песен, уплатил за это из собственного кошелька или, вернее, из кошелька своей тетушки, а когда иллюзии рассеялись, то даже избавление от них, непостижимым образом, оказалось мнимым? Но в конце концов дело приняло не такой уж скверный оборот. Правда, относительно одной из песен обвинения были вполне обоснованы…
Лежа на кушетке, Хью грыз сигару. Боже всемогущий. Господи боже всепроклятущий. Само собой, он, Хью, знал все заведомо. Знал, что он знает все это. Но в исполнительском азарте звуки гитары вселяли в него уверенность, что чуть ли не каждую песню сочинил именно он. И хотя американский стишок сам по себе был плагиатом, это нисколько не облегчало положения. Хью пал духом. Жил он тогда в Блэкхите и однажды, преследуемый угрозой разоблачения, пошел пешком в город, до которого было пятнадцать миль, через трущобы Льюишема, Кэттфорда, Нью-Кросса, по Олд-Кент-роуд, мимо, ох, «Белого слона», прямо в центр Лондона. Злополучные песни преследовали его, они звучали в минорном ключе, наполняя душу ужасом. Ему хотелось затеряться в этих нищенских, унылых кварталах, которые казались Лонгфелло столь романтическими. Хотелось провалиться сквозь землю, только бы спастись от позора. А позор неизбежен. Реклама, которую он некогда сам себе устроил, тому порука. Что подумает тетушка? И Джефф?
И те немногие друзья, которые в него верили? Хью мысленно учинил последний, небывалый еврейский погром; но все было тщетно. В конце концов он готов был радоваться, что родителей уже нет в живых. А его преподаватель в колледже вряд ли обрадуется первокурснику, замешанному в недавнем бракоразводном процессе; и слова-то какие отвратительные. Впереди беспросветный мрак, жизнь загублена, надежды нет, остается лишь пойти опять матросом на первое попавшееся судно, сразу же, как только все это кончится, а еще лучше — прежде чем начнется.