Александр Минчин - Актриса
Эти трое со мной, как родные братья, — присохли. Хоть их надо как-то удержать около себя: может, она побежит? Но куда?
Мою руку, опять-таки не спросив на то соизволения, останавливает его рука. Мы стоим на середине грязной дороги. Грязь еще не сошла — предвесенняя неразбериха и уставшая перепутица. И вообще — город у нас грязный.
Трое уже стоят напротив меня. Может, они все-таки хорошие мои незнакомцы? Может, им просто что-то нужно спросить? Или выяснить?
Жестокое лицо, как по мановению моей еще целой, неразорванной мысли, начинает спрашивать:
— Ты знаешь, где ты идешь?
Я не понимаю вопроса, но он как-то зловещ и по-своему неприятен.
— По улице, — просто отвечаю я.
— А кто тебе разрешил ходить по моей улице? — гнусаво цедит он.
— Хорошо, — охотно соглашаюсь я, — если это ваша улица, тогда я просто пойду по другой.
— Ты поползешь по другой, — вызверивается его лицо, — и не просто поползешь, а сложно, харкая кровью. — И он харкает, показывая как.
Весьма приятно, должен вам сознаться. Я вообще не люблю, когда харкают.
— Просто я думал, что если я даже и пройду по вашей улице, то с нею ничего не случится, — продолжаю рассуждать я, как ни в чем не бывало.
— Так ты еще и из рассуждающих, — приходит к какому-то выводу кавказское лицо. — И в школочке, наверное, отличничек? — спрашивает он, язвя.
— Нет, — ни к чему отвечаю я, — вовсе не отличник, а так…
Зачем я ему отвечаю — я и сам не знаю, но я отвечаю. Наверное, чтобы побороть эту самую непоборимую обреченность. Минуту тошного страха. Промежуток ожидания, от которого мутит.
Один из двух его сподручных бросает сзади нетерпеливо:
— Зачем так долго, Кот?
И только теперь я окончательно понимаю, что они вовсе не хорошие и что им спрашивать у меня нечего и уж тем более выяснять не к чему. Совсем вот не за чем. (Господь меня сохрани!)
Дальше все начинает раскручиваться и нестись, как поток сладкой воды к горловине опрокинутой в рот бутылки.
Кот, я уже знаю, как его зовут, театрально-фрайерски надвигается на меня, потому вдруг резко заносит надо мной свою, как коршун, раскоряченную рассерженную пятерню и шипит сквозь зубы:
— Так ты поползешь у меня по моей улице, вонючий болван, собирая части своего вонючего тела!
На сей раз он не показывает, как это будет.
— Но так и быть, — продолжает он, — я поясню тебе, ублюдок (неужели я и вправду на такого похож?), что к чему. Люблю, когда клиент знает, почему его отделывают и за что.
Это было представление для него.
— Кореш мой, что стоит с твоей девчонкой (вовсе она не моя, ну да ладно), влюблен в нее давно. Слово такое знаешь?! Да робкий, все не решался подойти к ней, мал еще. А вот сегодня решился наконец. Приходим мы во двор и что же видим: какой-то вонючий пионеришко (ему, видимо, страшно нравилось это слово, то ли других прилагательных он не знал) заходит во двор, хватает ее за руку и идет с ней шляться в глухие переулки, да еще моего района, где я — король, а мой соб-стве-нно-род-ный ко-реш (он препротивно тянет слоги) весь мучается и переживает.
— Ну, что тебе за это сделать?!! — неожиданно орет он. — Сам скажи, что! В бараний рог тебя сверну по твоему же собственному желанию!
Я уже выучил до самых мельчайших подробностей его лицо. Я стараюсь не пропустить ни одной детали. Я прилежный ученик, мне это когда-нибудь пригодится. Вдруг, Бог даст, свидимся. Бог — он добрый. Возьмет и даст.
Оторвавшись, он быстро лезет во внутренний карман фасонистого пиджака и ловко выхватывает из него финку, не сверкнувшую, как пишут романисты в захватывающих книжках, словно сталь клинка, а лишь тускло блеснувшую в окончательной, проглотившей городишко темноте ночи.
Я быстро провожу рукой в сторону глаз.
Кот криво ухмыляется и спрашивает, чеканя слова:
— А чё очёчки-то снимаешь, боишься?!
— Я ношу их не постоянно, а только когда работаю, и будет жалко, если они разобьются, таких стекол нигде не достать.
Рот его аж дергается.
Я делаю шаг вперед, они замирают, подобравшись, и тогда я протягиваю очки одному из двух, стоящих сначала сзади, а теперь впереди, и вежливо говорю, чтобы он их подержал, а когда все кончится, положил рядом со мной, так как в кармане они все равно разобьются. Тот, обалдело глядя на меня, как заводной мишка в витрине нашего гастронома, протягивает руку и берет их.
— Ах ты, вонючая сука, — орет Кот, — издеваться над нами… (Хотя я вовсе не издевался.)
Такие люди всегда орут перед началом, им трудно начать с ноля, без злобы, им нужно завестись сперва.
Я внутренне сжимаюсь и напрягаюсь до предела, который граничит уже со страхом; я не волен над своими чувствами и над самим собой, я недоволен чувствами и самим собой, мне стыдно за свои чувства и самого себя.
Кот широко размахивается финкой и костяной ручкой ее бьет меня под левый глаз, — кажется, это место называется скулой. Сноп ярчайших брызг радужно салютует в моих глазах. Я, непонятно как, удерживаюсь на ногах и двумя руками хватаюсь за «ушибленное место», и напрасно: руки надо было держать внизу, как учили меня дворовые асы уличных драк. Кот быстро и без промедления бьет ногой туда, в меня. Этого я уже не вижу, это я просто чувствую и как мешок с травой падаю на дорогу. Бьют меня уже трое, ногами. Один спереди, вероятно Кот, двое сзади — в ребра и спину.
Ослепительная боль застилает сознание — на сей раз, кажется, Кот попал ногой именно туда…
Что-то в голове моей выключается на секунду…
Я не кричу, я никогда не кричу. В детстве, когда я был маленьким, я тоже никогда не кричал, я всегда старался терпеть, даже когда зубной врач сверлил мне пломбу по периодонтиту.
О слезах и речи не могло быть: отец отучил меня от этой роскоши давным-давно.
Они били меня долго и обстоятельно. Им никто не мешал. Им не мог никто помешать, да и не хотел, если бы даже и мог.
Когда все кончилось и как, я не помню.
Последняя моя, нецелая, разорванная мысль была о финке: такая финка с ручкой из слоновой кости была хрустальной мечтой моего долгого детства… Последнее смазанное видение: рука, не первой свежести, однако вежливо кладущая рядом со мной мои очки, от близорукости, с диоптриями — 2,5.
Я лежу, свернувшись в клубок. Видимо, успел инстинктивно, а может, и свернули. Иначе я бы точно не поднялся. А так — встаю каким-то чудом, нашариваю очки, стоя на четвереньках, радуясь, что в злобе не раздавили: меня им одного хватило. Поднимаюсь и падаю на лицо. Но лицу, вероятно, уже ничего не больно и не страшно. Говорят, в таких случаях что-то дико болит, жжет и колет. Не… у меня ничего, я просто-напросто не чувствую своего тела, все к черту отбито. Вот уже и чертыхаться начал, это нехорошо, нельзя распускать себя, тем более сейчас, когда вокруг все пустынно и безмолвно. Как и до, и в продолжение, и после. И помогать себе добираться надо самому.
Куда девалась Леночка? Я не знаю. Интересно, проводил ли ее тот хилый или нет. Скромный Ромео. Я шучу, не обращайте внимания. Я всегда неумно или неуместно шучу. По крайней мере, ей они ничего плохого не сделают: любовь к девушке — все-таки великое дело.
Со второй попытки я все же встаю. И не падаю. Оглядываюсь — Бородино, ни дать, ни взять.
До дома я плетусь долго, но своим ходом. Я ведь не пополз, иду. И не поползу никогда.
В арке я падаю, зацепившись непереступившей ногой за железную дверь в воротах, но успеваю отвернуть лицо от асфальта, чтобы не удариться больно. Родителей, к счастью, дома нет, они ушли до утра на свадьбу.
В ванной привожу себя в мало-мальский порядок. Лицо — ничего, только громадная рваная ссадина на левой скуле и вспорота, видно, железной подковкой мокасина нижняя губа. На тело не смотрю — страшно. Пытаюсь быстро, а получается медленно, натягиваю в ванной на себя пижаму, передвигаюсь и, словно срубленный под корень, падаю на простыни виноватым телом в мою невиннейшую постель.
Просыпаюсь я от неожиданно резкого телефонного звонка. Наверно, Леночка печется о моем драгоценном для нее здоровье. Ну да ладно, подойду, хоть узнаю, как она провела оставшийся вечер. Встаю, отрываясь с неимоверным трудом. Вот сейчас все тело дико болит и ноет, как будто с него кожу клочками содрали. Бреду к телефону, он у нас на кухне, попутно успеваю взглянуть на часы — 8 утра, рано — и беру холодноватую на ощупь трубку.
— Доброе… утро, — произносит трубка с непонятным антрактом между словами.
Я отвечаю, что, мол, утро доброе.
— Ну, как ты? — спрашивает она.
Не правда ли, оригинальная постановка вопроса.
— Лучше всех! — радостно отвечаю я.
Воцаряется тишина. Прошло несколько мгновений, прежде чем она снова начала говорить:
— Ты не обижайся на меня…
— Ну, что ты, что ты, — вставил я.