Даниэль Кельман - Измеряя мир
Он одобряет это путешествие в империю своего зятя, сказал Фридрих Вильгельм, с трудом подбирая слова. Поэтому он назначает своего камергера Гумбольдта действительным тайным советником, и с сегодняшнего дня к нему следует обращаться не иначе как ваше превосходительство.
Гумбольдт отвернулся, настолько велико было его волнение.
Что с вами, Александр?
Да нет, это все из-за смерти моей невестки, быстро сказал Гумбольдт.
Он знает Россию, сказал король, он знает также, какова репутация Гумбольдта. Но он не желает выслушивать никаких жалоб! Нет никакой нужды лить слезы по поводу каждого несчастного крестьянина.
Он заверил русского царя, сказал Гумбольдт таким тоном, будто выучил текст наизусть, что будет заниматься исключительно изучением неживой природы, а не условиями жизни низших сословий общества. Он уже дважды написал об этом царю и трижды прусским придворным чиновникам.
Дома лежали два письма. Одно от старшего брата, который благодарил его за визит и поддержку.
Увидимся ли мы еще или нет, но в принципе мы на сегодня опять вдвоем, как и прежде. Нам с малолетства привили мысль, что жизнь — вещь публичная. Мы оба думали, что наша жизнь — это весь мир. Но постепенно круг сужался, и мы усвоили, что истинной целью наших устремлений является не космос, а каждый из нас, один для другого. Ради тебя я хотел стать министром, ради меня ты поднялся на самую высокую гору и спускался в глубокие пещеры, для тебя я открыл лучший университет мира, а ты для меня — Южную Америку, и только глупцам, которые не понимают, что такое жизнь двоих друг для друга, могла прийти в голову мысль о нашем соперничестве. Только потому, что на свете был ты, я стал воспитателем и просветителем государства, только потому, что существую я, ты стал исследователем целой части света — одно соразмерно с другим. А для соразмерности у нас всегда было верное чутье, оно никогда нас не подводило. Я призываю тебя не оставлять этого письма на будущее как свидетельство завершения нашей корреспонденции, даже если ты, как ты мне сказал, больше не придаешь значения будущему.
Другое письмо было от Гаусса. И этот высказывал наилучшие пожелания, а также сообщал некоторые формулы, необходимые для измерения земного магнетизма, но Гумбольдт не понял в них ни строчки. Кроме того, Гаусс рекомендовал ему выучить по дороге русский язык. Он сам этим занялся, поскольку, что уж греха таить, дал когда-то давным-давно такое обещание. А если Гумбольдт встретит некоего Пушкина, то пусть не упустит момента заверить этого человека в его, Гаусса, глубочайшем к нему почтении.
Вошел слуга и доложил, что все готово: лошади сыты, инструменты погружены, на рассвете можно трогаться в путь.
Изучение русского в самом деле помогало Гауссу справляться дома с раздражением, которое вызывали у него постоянные причитания и упреки Минны, кислое лицо дочери и бесконечные расспросы про Ойгена. Нина подарила ему на прощание словарь русского языка: она уехала к своей сестре в Восточную Пруссию, навсегда покинув Гёттинген. На какой-то момент Гаусс спросил себя, может, она, а вовсе не Йоханна, была единственной женщиной его жизни.
Со временем он стал мягче. В последнее время иной раз даже без отвращения смотрел на Минну.
Ему будет не хватать ее худого, состарившегося, вечно обиженного лица, когда она умрет.
Вебер писал ему теперь часто. Все говорило о том, что скоро он переберется в Гёттинген. Место профессора было свободно, а слово Гаусса по-прежнему весомо.
Вот беда, сказал он своей дочери, что ты такая страшная, а у него такая хорошенькая жена!
На обратном пути из Берлина, когда Гауссу из-за тряски в тарантасе стало так плохо, как никогда еще в жизни, он захотел как-то себе помочь и принялся размышлять, существует ли взаимосвязь между дрожью в теле, сильной качкой и взбалтыванием всех внутренностей. Постепенно ему удалось уразуметь всю картину. Помочь это ему не помогло, но при этом стал ясен принцип наименьшего принуждения: для механической системы истинным будет то движение, для которого принуждение в каждый момент времени станет наименьшим. Едва прибыв на рассвете в Гёттинген, Гаусс отправил Веберу свои соображения на этот счет, а тот прислал их ему назад со своими умными замечаниями. В ближайшие месяцы рукопись будет напечатана. Так что он теперь еще и физиком заделался.
Во второй половине дня Гаусс совершал длительные прогулки по лесам. Он больше не плутал по ним, ибо хорошо знал теперь эту местность, лучше, чем кто-либо другой, в конце концов, зря что ли он наносил ее на карту. Иногда ему казалось, что он не просто измерил этот кусок земли, а даже вроде как и создал его, и только благодаря ему он стал фактом реальности. Там, где раньше были деревья, болота, валуны и поросшие травой холмы, была натянута теперь сеть из прямых линий, углов и чисел. Ничто из того, что кто-то когда-либо измерил, не было и не могло оставаться таким, как прежде. Гаусс спросил себя: а интересно, Гумбольдт понимает это? Начал накрапывать дождь, он укрылся под деревом. По траве пробегала дрожь, пахло свежей землей, и ему хотелось оказаться сейчас где угодно, только не здесь.
Обоз Гумбольдта медленно, очень медленно продвигался вперед. Его отъезд совпал по времени с таянием снегов: он неправильно спланировал путешествие, такого с ним раньше никогда не случалось. Повозки увязали в глине и постоянно соскальзывали с мокрой дороги на обочину, то и дело приходилось останавливаться и ждать их. Колонна была слишком длинной, людей было слишком много. В Кёнигсберг они прибыли позже, чем предполагали. Профессор Бессель встретил Гумбольдта шквалом восторженных слов, показал ему новую обсерваторию, а его гостям — самую большую в стране коллекцию янтаря.
Гумбольдт поинтересовался, не работал ли он прежде с профессором Гауссом.
То был пик его жизни, ответил Бессель, если не сказать проще. С того самого момента, когда король математиков порекомендовал ему в Бремене оставить науку и стать лучше поваром или пойти подковывать лошадей, если, конечно, это не покажется ему слишком сложным, он долго не мог опомниться. Однако ему еще повезло, а вот его другу Бартельсу, который сейчас в Петербурге, досталось от этого человека куда больше. Лекарством против такого высокомерия может служить только симпатия.
Дорога на Тильзит обледенела, колеса несколько раз проламывали лед и проваливались. На русской границе стоял казачий отряд, которому было предписано сопровождать их в дальнейшей дороге.
Гумбольдт заметил, что это абсолютно излишне.
Он должен доверять ему, сказал начальник погранзаставы, это абсолютно необходимо.
Он многие годы провел в диких местах без всякого сопровождения!
Здесь не дикие места, возразил начальник погранзаставы, здесь Россия.
Перед Дорпатом[12] их ждало с десяток журналистов, а также весь естественный факультет в полном составе. Хозяевам не терпелось показать гостям минералогические и ботанические коллекции университета.
Он охотно посмотрит, сказал Гумбольдт, хотя он и прибыл сюда не ради музеев, а ради живой природы.
О природе пока побеспокоится он, услужливо сказал Розе, из-за этого не должно происходить никаких сбоев, ведь зачем-то он поехал с ним!
Пока Розе измерял холмы вокруг города, бургомистр, декан факультета и два офицера водили Гумбольдта по невероятно длинной анфиладе плохо проветриваемых помещений, забитых образцами янтаря. В одном из кусков застыл паук, какого Гумбольдт еще никогда не видел, в другом — с причудливыми крыльями скорпион, которого скорее можно было принять за мифическое создание. Гумбольдт поднес этот янтарь близко к глазам и поморгал, но это не помогло, он плохо видел. Ему необходимо сделать рисунок этого янтаря!
Само собой разумеется, сказал неожиданно появившийся сзади Эренберг, он взял у него из рук янтарь и унес его. Гумбольдт хотел призвать Эренберга назад, но передумал. Это произвело бы странное впечатление на окружающих. Рисунка он так и не получил и вообще больше никогда не видел этот кусок янтаря. Когда он позднее спросил об этом Эренберга, тот не мог вспомнить, о чем он говорит.
Они покинули Дорпат и направились в столицу. Впереди на лошади ехал царский курьер, к ним присоединились два офицера, а также три профессора и геолог из Петербургской академии, некий Володин, о присутствии которого Гумбольдт все время забывал, отчего каждый раз вздрагивал, когда Володин своим тихим и ровным голосом вставлял замечание. Казалось, что в этом блеклом существе есть нечто такое, что противится тому, чтобы память зафиксировала его, или же теолог в совершенстве владеет искусством маскировки. На берегу Нарвы пришлось ждать два дня, пока пройдет ледоход. Их теперь было уже так много, что для переправы был нужен большой паром, а для большого парома — свободная ото льда река. Так что и в Санкт-Петербург они прибыли с опозданием.