Яан Кросс - Полет на месте
Как–то он уехал на велосипеде с пустым ведром за черникой, при этом наказав Марет из дома никуда не выходить. И вернулся лишь в сумерках. Дотемна молчал. Всю ночь молчал. И все утро. В ответ на расспросы Марет, где он был и что видел, Улло выложил на стол детское пальтецо из красной материи, с тремя пулевыми отверстиями от автоматной очереди, красная материя вокруг отверстий потемнела от запекшейся крови.
Марет рассказывала мне шепотом, дрожа от возбуждения. А я убеждал ее ради всего святого никому об этом не говорить, в интересах их же собственной безопасности. И доверять Улло, который сам знает, в какой степени он рискует. Кстати, об этом, не называя его имени, я где–то уже писал.
Итак, рапорты Улло (и, видимо, в какой–то степени Марет) отправлялись в путь. И доходили, во всяком случае, до места назначения. Хотя я не знаю, оказывали ли они какое–нибудь воздействие и если да, то в какой мере.
Три или четыре раза в течение этого года Улло ездил в Тарту. Теперь он был снова имматрикулирован. Чтобы можно было мотивировать свои поездки в Тарту сдачей экзаменов, некоторые из них он даже сдал. Но каждый раз, когда он ехал в Тарту, иногда со случайными немцами в купе, приспосабливаясь к ним то так, то эдак, цитируя то Рильке, то Розенберга или, когда подсказывало чутье, молча, — всякий раз в старом чемодане из крокодиловой кожи у него была припасена парочка английских или американских журналов (скажем, специальный номер «Тайма» алого цвета о Советской армии, с фотографией Ворошилова на обложке), плюс пачка листовок Национального комитета. И всякий раз заходил в университетскую церковь, по договренности с молодым помощником священника засовывая в задний ящик алтарного стола один–два браунинга. А иногда — разобранный автомат. Как помощник священника позднее рассказывал.
Если бы Марет не умерла пятнадцать лет назад, было бы неудобно заводить разговор на тему, которую я все же хочу здесь затронуть. Это почти роковая афера Улло с марками.
Я знаю об этом ровно столько, сколько Улло мне рассказывал, а поведал он мне эту историю лишь вскользь, очень бегло.
Одним словом, в декабре 43‑го Улло, сидя за пятнадцатиминутным обедом, как я себе представляю (для переводчика «Омакайтсе» эти четверть часа были гораздо строже регламентированы, нежели для редактора «Вестника цен»), прочитал объявление в свежем номере «Ээсти сына»: там–то и там–то, где–то в районе улиц Йыэ и Петроолеуми, продается, не помню уж какой страны, коллекция марок. Не об австрийской ли коллекции шла речь? Их собирал и господин Брем, отец друга Улло, Йохена. Улло вообще–то был в такой же степени филателист, как и шахматист. Он мог дисциплинировать себя настолько, чтобы сыграть вничью с Кересом. Однако обычно доводил положение, как я, кажется, уже упоминал, сразу в начале игры до дикого сумбура и затем, сделав двенадцать или больше ходов, с интересом продумывал план дальнейшей игры. Проецирование типа игрока на мир филателии я предоставляю читателю, потому что сам слишком плохо знаю этот мир, особенно же самих филателистов. Во всяком случае, однажды декабрьским вечером Улло отправился по адресу, напечатанному в газете.
Это был низкий деревянный дом, четырехкомнатная, плохо отапливаемая, но тщательно прибранная, хотя и забитая до отказа вещами квартира, вещи же по своему стилю пребывали в странном противоречии с жалким районом и жилой коробкой, в которой они теснились. Обеденный стол с резными ножками под вышитой (и все–таки слегка запыленной) скатертью, вокруг стола — двенадцать резных стульев, зеркала с хрустальными подсвечниками, тяжелые кресла и диваны, на стенах неожиданные картины рубежа веков а la Штук 30 etc. в матовых золоченых рамах.
В дверях этой квартиры его встретила хозяйка, которая, как оказалось, и продавала коллекцию марок. Это была дама лет сорока, в красно–черном вязаном домашнем платье, с темными кудрявыми волосами, византийскими, иконописными глазами, да, именно дама, которая говорила как на эстонском, так и на немецком языке, с неуловимо мягким, скорее всего, русским акцентом. И чьи познания о коллекции марок, которую она продавала, были на удивление расплывчаты. Но которая сразу же пожелала узнать как можно больше про Улло. Кто он? Что собирает? И не покупает ли марки для третьего лица? И кто это третье лицо, если таковое имеется? Короче, все это нужно спокойно обсудить…
«На улице ведь двадцать градусов мороза, и внутри тоже довольно прохладно…» Не угодно ли будет Улло выпить вместе с госпожой маленькую рюмочку малиновой наливки, прежде чем он приступит к просмотру альбомов?..
Представляю, как они выпили рюмочку–другую. Не исключено, что и третью. Улло — при известной склонности к фантазиям — был все же и реалистом и вскорости, видимо, спросил, чтобы подступиться к делу, какова цена коллекции?.. Но поначалу ответа не получил. Так что он ходил к госпоже Наде Фишер три или четыре раза. В затемненной и сумрачной гостиной, за полированным столом, вышитая скатерть с которого была снята, под розоватыми кругами света от какого–то торшера, между стаканчиками ликера, они наконец приступили к изучению альбомов. И Улло тут же стало ясно, насколько он мог об этом судить, что коллекция эта, по крайней мере на местном фоне, совершенно уникальна. Кое–что Улло выяснил и о происхождении коллекции. Очевидно, это собрание принадлежало балтийскому немцу, который вынужден был в связи с переселением покинуть Эстонию. Господин барон оставил
ее — Улло не понял, то ли на хранение госпоже Фишер, то ли в ее владение. И теперь госпожа не то по своему почину, не то по распоряжению господина барона из Германии хотела ее продать. Между прочим, Улло так никогда и не узнал, принадлежала ли коллекция госпоже Фишер или господину барону. Но что понял доподлинно, так это то, что с коллекцией, которая принадлежала только Наде и никому другому, он обошелся, по крайней мере, весьма вольно…
Я спросил у него напрямик: «Улло, так ты спал с ней?..»
На что Улло торжествующе хмыкнул, как обычно делает мужчина, если он вообще откровенен в таких вопросах со своим приятелем, когда не может, не хочет, не в состоянии это скрыть. Улло добавил: как–то, когда Надя, пребывая с ним наедине, забыла запереть дверь, на них наткнулся почти in flagranti31 торговец марками Вейденберг.
А что касается цены коллекции, то Улло деликатно побеседовал на эту тему с господином Бремом (господин Брем, который как переселенец уезжал из Эстонии, но теперь в качестве чиновника средней руки Zivilverwaltung'а 32 снова был на месте), и он, а также еще один–два консультанта Улло дали ему все основания считать, что коллекция в данный момент стоила 50 000 тысяч восточных марок.
Однако когда Улло дошел с Надей до конкретного обсуждения цены, та сообщила, что решила продать ему коллекцию за двадцать тысяч.
У него, конечно же, не было ни пятидесяти, ни двадцати тысяч. Но отец Улло все же был слишком крупного масштаба коммерсант, чтобы сын его оказался начисто лишен генов аферизма. Собственно, кто из нас их начисто лишен? Улло, во всяком случае, не был. Это должно быть после всего рассказанного о нем яснее ясного. Так что, когда господин Брем и другие назвали ему цену в пятьдесят тысяч, он спокойно вернулся к Наде. И теперь, когда Надя запросила двадцать тысяч, она, если бы это не происходило в темной комнате, заметила бы, что Улло лишь слегка приподнял левую бровь. Но Улло был не только на один или на полтора процента аферист, но и на пятнадцать процентов реалист, как говорится.
После того как Надя назвала цену в двадцать тысяч, Улло нанес визит дяде Йонасу. Ибо ему было известно, дядя Йонас, как он выразился, sub fide doctorali33, сам ему сказал, что он внес себя и свою жену в список, составляемый пробстом Пёхлем. Это значит, в список эвентуальных шведских беженцев. Более широко этот список начали составлять лишь три месяца спустя, в феврале 44‑го, но дядя Йонас был дальновидным человеком, кроме того, фамилия Берендс звучала вполне убедительно для шведского или псевдошведского списка. Тем паче что какой–то прадедушка, Захариас, или как там его звали, швед и прибрежный мельник при Харьюмааских мызах, действительно присутствовал в родовом древе Берендсов. На фоне сего эвентуального отъезда в Швецию — Улло это, само собой, было известно — немало марок дяди Йонаса наверняка скоро превратятся в макулатуру. Если ему не удастся их поменять приемлемым для него деликатным образом и по благоприятному курсу — да-а — почему бы и не на почтовые марки. Марки, эта твердая валюта, были бы для такого практичного человека, как дядя Йонас, например, во время путешествия на лодке по сравнению со всем прочим, хотя бы со слитками золота, намного более удобным грузом.
Дядя Йонас внимательно выслушал Улло. Очевидно, разговор велся в точно найденной тональности, сервирован не слишком равнодушно и не сверх меры настырно. Ибо дядя Йонас сказал: «Если ты уверен, что тебя не надувают, и если ты договоришься о пятнадцати тысячах марок, можешь для меня купить. Деньги получишь уже завтра. Потому что с такими предложениями не мямлят».