Сол Беллоу - Герцог
Его станция, он заспешил вверх по лестнице. За спиной трещали храповики карусельных дверей. Он миновал разменную будку, где человек томился в крепком чайном настое, и одолел еще два марша. Выйдя наружу, он встал отдышаться. Над ним в цветастых пятнах армированное серое стекло, по сумеречному времени почти тропически густел и синел Бродвей; в конце наклонно уходивших восьмидесятых улиц лежал стылой ртутью Гудзон. На пиках радиобашен в Нью-Джерси красные огни пульсировали, как маленькие сердца. На уличных скамьях старики, тронутые увяданием лица, головы, у женщин слоновьи ноги, бельмастые глаза у мужчин, впалые рты, чернильные ноздри. В этот час летучие мыши кромсают воздух (в Людевилле), мечутся клочья бумаги (в Нью-Йорке), напоминавшие Герцогу летучих мышей. В оранжевую закатную пыльцу внедрялся черный живчик упущенного воздушного шара. Он перешел улицу, сторонясь запахов жареного цыпленка и сосисок. Толпа неторопливо перемещалась по широкому тротуару. Мозеса живейшим образом интересовала публика в центре города, ее зрелищность, ее лицедейство: трансвеститы-гомосексуалы, накрашенные с большой изобретательностью, женщины в париках, лесбиянки настолько мужского вида, что только со спины можно определить половую принадлежность, крашеные волосы всевозможных оттенков. И на каждом, почитай, лице признаки уяснения судьбы — либо догадок о ней: в глазах сквозит метафизика. Не перевелись и набожные старушки, торящие дорогу к кошерному мясу.
Джорджа Хоберли, прежнего дружка Рамоны, Герцог видел несколько раз — тот провожал его взглядом из какого-нибудь подъезда. Сухощавый, высокий, помоложе Герцога, в академически строгом костюме с Мадисон-авеню, в темных очках на худом, понуром лице. С ударением на слове «ничего» Рамона признавалась, что ничего не чувствует к нему, кроме жалости. Его две попытки самоубийства, вероятно, убедили ее в том, что она не дорожит им. На примере Маделин Мозес знал, что если женщина порывает с мужчиной, то это уже окончательно. Но сегодня ему пришло в голову, что поскольку Рамона питает слабость к модно одетому мужчине и даже ему частенько подсказывала, что выбрать, то она, скорее всего, приложила руку и к туалету Хоберли. Как ученая мышь в гибельном эксперименте, он безнадежен в своих покровах былого счастья и любви. Вставать среди ночи на звонок из полиции и нестись в Бельвю к его одру — для Рамоны это уже слишком. Рынок страстей и сенсаций лихорадило: произвести потрясение, скандал среднему человеку не по средствам. Подышать газом или раскровенить запястье, оказывается, недостаточно. Начать баловаться марихуаной? Вздор! Начать хипповать? Чушь! Удариться в разврат? Забытое словцо долибидозной эры. Неудержимо приближается время — Герцог берет менторский тон, — когда не имущественный или образовательный цензы, не подушный налог, а только безнадежность положения обеспечит вам право голоса. Нужно быть конченым человеком. Что было пороком — ныне оздоровительные меры. Все меняется. Общество оценит всякую глубокую рану, из-за которой прежде не поднимали бы никакой истории. Хорошая тема: история душевной выдержанности в кальвинистских общинах. Когда под страхом проклятия каждый должен был держать себя как избранный. Всем этим историческим ужасам, этой агонии духа должно наконец настать освобождение. Герцогу почти захотелось увидеть Хоберли, еще раз заглянуть в лицо, опустошенное страданием, бессонницей, снотворными и выпивкой, молящей надеждой, — заглянуть в темные очки, под его федору бесполую. Любовь без взаимности. Сейчас это называют «невротическая зависимость». Случалось, Рамона с большой теплотой говорила о Хоберли. Признавалась, что плакала над его письмом или подарком. Он продолжал посылать ей кошельки и духи, а также длинные выписки из своего дневника. Он даже передал значительную сумму наличными. Она, в свою очередь, передала деньги тете Тамаре. Та положила их на его имя в сберегательный банк — хоть процент какой набежит. Хоберли был очень привязан к старухе. И Мозес ее любил.
Он позвонил в квартиру Рамоны, и домофон тотчас впустил его в подъезд. На этот счет она предупредительна. Еще одно проявление чуткости. Но любовник всегда засвечивался. Как раз из лифта выходили временно окривевший от вонючей сигары парень с тяжелым лицом; женщина с парой чихуахуа на сворке в тон ее красному маникюру. И очень могло быть, что из уличной дымки его видел сквозь двойные стеклянные двери его соперник. Мозес поднялся наверх. У себя на пятнадцатом этаже Рамона отпустила дверь на цепочку: побаивалась нежелательного гостя. Увидев Мозеса, она сняла цепочку и за руку потянула его к себе. Подалась к нему лицом. Цветущим, полыхающим. Пышущим духами. На ней была белая атласная блузка, разлученная с шалью, если судить по вырезу, открывавшему грудь. При таком румянце ей никакой косметики не надо.
— Рад тебя видеть, Рамона. Очень рад, — сказал он. Обнимая ее, он с внезапной остротой ощутил, как он изголодался по общению. Он поцеловал ее.
— Действительно рад меня видеть?
— Еще как!
Она улыбнулась и закрыла дверь, снова навесив цепочку. Потом боевито стуча каблуками по паркету, провела его за руку в прихожую. Ее каблучная дробь действовала на него возбуждающе. — Ну, — сказала она, — посмотрим на Мозеса в полном параде. — Они стали перед зеркалом в золоченой багетной раме. — У тебя роскошное канотье. И вообще, разодет, как Иосиф Прекрасный.
— Одобряешь?
— Безусловно. Отличная куртка. При твоей смуглости ты в ней вылитый индус.
— То-то я подумываю вступить в группу Баве.
— Это что такое?
— Передача состояний беднякам. Я отдаю Людевилль.
— Ты, прежде чем разбазаривать свое состояние дальше, со мной консультируйся. Выпьем чего-нибудь? Или ты сначала ополоснешься?
— Я брился перед выходом.
— Вид у тебя распаленный, словно ты бежал, и копоть на лице.
Должно быть, где-то прислонился в метро. А может, сажа с того мусорного пожарища.
— Да, действительно.
— Сейчас дам тебе полотенце, — сказала Рамона.
В ванной комнате, чтобы не замочить галстук в раковине, Герцог сдвинул его на спину. Роскошное помещеньице с милосердным к изможденному лицу отраженным светом. Длинный кран блестит, вода хлещет тугой струей. Он понюхал мыло. Muguet[188]. От холодной воды заныло под ногтями. Он вспомнил старый еврейский ритуал омовения ногтей и слово из Хаггады[189]: «Рахатц» — «Омый их»! Еще в обязательном порядке следовало вымыть ногти после кладбища (Бет Олам — Дом множества). Но к чему сейчас мысли о кладбище, о похоронах? Хотя… был такой анекдот: шекспировский актер пришел в бордель. Когда он снял штаны, проститутка в постели присвистнула. «Мадам, — сказал он, — не восхвалять я Цезаря пришел, а хоронить»[190]. Как же прилипчив школьный юмор!
Закрыв глаза, он подставил лицо под струю, с наслаждением хватая ртом воздух. По глазным яблокам поплыли радужные круги. Он писал Спинозе: Мысли, говорите Вы, казуально не связанные между собой, причиняют страдание. Я убеждаюсь, что к этому действительно все сводится. Случайные связи при бездействующем разуме суть форма зависимости. Точнее, при таком условии становится возможной любая форма зависимости. Возможно, Вам будет интересно узнать, что в двадцатом столетии случайная ассоциация рассекречивает глубины духа, по общему убеждению. Он прекрасно понимал, что пишет мертвому человеку. Выманить тени великих философов в сегодняшний день. И почему, собственно, не писать покойникам? Он прожил с ними столько же, сколько и с живущими, если не поболе; да и к этим живущим он писал по большей части в уме, да и, наконец, что есть смерть для Бессознательного? В снах она вообще отсутствует. По тому убеждению, что разум неуклонно движется от разлада к гармонии и что покорение хаоса необязательно начинать каждый день заново. Если бы! Если бы это было так! Как заклинал об этом Мозес!
Вообще же он относился к мертвым отрицательно. Он убежденно верил в то, что именно мертвые хоронят своих мертвых. И что жизнь лишь тогда называется жизнью, когда она отчетливо осознается как умирание. Он открыл большую домашнюю аптечку. Умели же строить в Нью-Йорке! Он завороженно разглядывал флаконы — освежитель кожи, эстрогенный лосьон для мышечной ткани, средство от потения «Красавица». Вот малинового цвета сигнатура: принимать дважды в день при расстройстве желудка. Он понюхал: похоже, что-то с белладонной. Успокаивает желудок, расширяет зрачки. Делается из смертоносной красавки. Вот таблетки от менструальных болей. Почему-то он не думал, что Рамона им подвержена. Маделин — та кричала криком. Он хватал такси и вез ее в Сент-Винсент, где она с плачем требовала демерола[191]. Эти вроде как пинцетики он счел инструментом для завивки ресниц. Похожи на устричные щипчики во французских ресторанах. Понюхав шершавую рукавицу, признал: смягчать кожу на локтях и на пятках. Нажал спусковую педаль унитаза; поток излился с молчаливой силой; у бедняков сортиры ревут. Чуть смазал бриллиантином оставшиеся сухими волосы. Рубашка, конечно, пахнет сыростью, но ничего, ее духов хватит на них обоих. В остальном-то он как? С учетом всех обстоятельств не так уж и плох. Рано или поздно кончается красота. Пространственно-временной континуум отзывает свои элементы, разымая тебя по частям, и в итоге настает пустота. Но лучше пустота, чем мучиться и томиться от неисправимой натуры, выкидывающей все те же номера, повторяющей позорные зады. Опять же, мгновения позора и боли могли казаться вечностью — вот тут бы человеку и ухватить вечное этих тягостных минут и наполнить их иным содержанием, произведя, ни много ни мало, революцию. Как вы на это посмотрите? По-парикмахерски обернув ладонь полотенцем, Мозес промокнул капли воды по линии волос. Потом решил взвеситься. Для объективности он сначала облегчился и, носком о пятку скинув туфли, со старческим вздохом ступил на весы. Стрелка между большими пальцами ног ушла за отметку 170. Он набирал вес. потерянный в Европе. Обминая задники, он снова вбил ноги в туфли и вернулся к Рамоне в гостиную — собственно, в гостиную и спальню одновременно. Она ждала его с двумя стаканами «Кампари». Он горьковато-сладкий на вкус и шибает газом, как из конфорки. Однако весь мир пьет — и Герцог пьет тоже. Рамона охладила стаканы в морозилке.