Вадим Левенталь - Маша Регина
А дело было так. Вернувшись с кладбища, деловитая стариковская компания под командованием теть-Гали уминала салаты, водку, вареную картошку и жареные куриные ноги. К ночи остатками еды до отказа забили холодильник и каждый уходящий взял с собой апельсины, горсти конфет, завязанные в пакетики стеклянные банки с салатами. Маша, у которой перед глазами все плыло — не от водки (она не пила), от усталости, — уложила мать, причем мать кивала и кланялась и говорила спасибо вам большое. Потом Маша сидела одна в полутемной — горела только отвернутая к стене старая настольная лампа — комнате и курила, уставившись в темное зияние окна. Отрыжка возвращала вкус селедки под шубой, и Маша загоняла ее обратно коньяком. Из теней в углах выходили и рассаживались по комнате старухи — мать ее матери, ее мать и ее бабки. Они как будто хотели что-то говорить, но передумывали — вздыхали, качали головами, отводили глаза, сцепляли пальцы, переглядывались, как будто думали что-то вместе и с чем-то все вместе соглашались. Усатые губы вздергиваются, поднимаются и опускаются складчатые веки, обхватывают друг друга негнущиеся пальцы — старухи качают головами и шевелят подбородками, будто жуют что-то. Слишком далеко ушла от них Маша — далеко в холод и далеко в пустоту. И тем, значит, больнее и страшнее будет ей возвращаться — а как иначе? все вернулись.
Удвоение мира
В Россию Маша никогда не вернется.
Эмиграция — благодарная тема для рефлексии, но Маша будет высказываться об этом факте своей биографии без энтузиазма. На знаменитой пресс-конференции в «Kino Arsenal» по поводу обнаружения «Погони» она скажет в ответ на соответствующий вопрос: попробуйте целиком заменить себе кровь, полностью слить свою и залить в свое тело чужую: я везде в России.
А один из героев «Голода» скажет: «Моя родина проиграла величайшую войну в истории человечества и была разграблена и разорена победителями. И особая трагичность тут в том, что лучшая, талантливейшая часть народа помогла это поражение организовать. Поэтому пребывание в России для человека с умом и совестью мучительно».
К тому моменту Маша почти перестанет общаться с журналистами, так что этими полутора ограничиваются ее публичные высказывания по поводу эмиграции — в первые два года журналистам просто не приходило в голову спрашивать что-то такое: мало ли кто уезжает из своей страны на пару лет, а Маша никогда не говорила о том, что не собирается возвращаться.
Говорила только однажды — Петеру, причем в первый же день как прилетела. Тогда же она произнесла загадочную фразу о том, что уехать из России для нее, может быть, — один из способов удвоения мира. Петер пропустил эти слова мимо ушей — чего не скажет женщина, которой со дня на день рожать, — и однако на них нужно обратить самое пристальное внимание потому, что ими, попутно, Маша выболтала одну из сокровеннейших своих мыслей — пусть не до конца сформулированную.
Придется вернуться в Петербург — именно там, за несколько месяцев до отлета, ей открылась работа этого механизма. Дело было так. Маша сидела за монтажным столом и в сотый раз прокручивала сцену, в которой сын и дочь в присутствии больной старухи-матери выясняли, кто из них перед ней меньше виноват, — «восьмеркой» снятые искаженные лица и мучительный взгляд старухи, силящейся понять, зачем они кричат, — всю эту сцену, как и любую из своих лент, Маша знала наизусть, каждый кадр в мельчайших деталях, и тем не менее, чтобы, может быть, добиться озарения, чего тут не хватает, вновь и вновь нажимала play, — когда задергался в кармане телефон, и Маша увидела на экране незнакомый номер.
Голос, который услышала Маша, был ей, однако, знаком — это была Лиза (дурацкое слово «вдова», но чем человек старше, тем больше в его жизни появляется дурацких слов), — и в то же время Маша впервые слышала этот голос не раздраженным и не высокомерным: Лиза говорила примирительно, как будто смерть А. А. что-то значила для них двоих, а не только была катастрофой сама по себе. Выяснилось, что Лиза должна передать Маше какую-то вещь, которую, она не могла толком объяснить, то ли А. А. велел передать, то ли Лиза просто хотела Маше подарить, — Маша, впрочем, не расспрашивала: она решила поехать.
Вещью оказался Пушкин — второй том желтого трехтомника. Маша успела совсем забыть про эту книгу и как будто впервые читала: «Нежной Маше. Прощайтесь с родимым порогом, Вас ждут неизъяснимы наслажденья» — только вчерашний студент мог сделать такую трогательную во всей своей и пафосности, и двусмысленности надпись, но теперь Маша поймала себя на ощущении, что принимает это послание не от двадцатипятилетнего, а от до сорока лет нескольких месяцев не дожившего А. А. Маша сунула книгу в сумку; Лиза угощала ее чаем. В углу комнаты возилась с куклами курчавая черноволосая девчушка, Машу немного мутило от запаха табака, но поскольку ее живот пока еще можно было принять за последствие излишней любви к мучному и не более того, она не жаловалась, чтобы не поставить себя в идиотское положение — больше всего она не любила отвечать на не прозвучавшие вопросы. Из того, что говорила Лиза, было понятно, что передать Маше Пушкина — ее собственный почин; она нашла книгу на рабочем столе А. А.: ему, наверное, был нужен текст для статьи или для лекций, — это прозвучало вопросительно, как будто Маша могла бы подтвердить, что нет, не в том дело, что А. А. до последних дней своей жизни обливал слезами вещь, которую он подарил когда-то девушке, в которую влюбился, и как будто Лиза сама не понимала, что самим фактом и своего звонка, и этой встречи (я подумала, что эта книга должна быть у вас, так будет правильно) она в некотором роде разоблачает собственное открытие, только теперь, очевидно, сделанное (чем и объяснялся примирительно-уважительный тон ее голоса), — что А. А. Машу любил и умер, этой любви не пережив.
Лиза рассказывала, как он последние годы все тускнел, тускнел весь, понимаете, инфаркт не рак, его не ждешь, но тут поневоле поверишь, что люди такие вещи… ну, предчувствуют как-то, — и Маше вдруг стало ясно, что цель всего этого мероприятия — хоть немного поделиться ответственностью за его смерть: я не принесла в его жизнь радость, но ведь это вы когда-то отняли ее у него, — этого, понятно, Лиза не говорила, но Маша поняла ее именно так, и тогда ей стало противно до того, что занемел во рту язык, она уже не могла поддакивать, а только кивала, кося глазом на девчушку с почти знакомым лицом: девчушка укладывала куклу спать. Кукла спать не хотела, девочка закрывала ей глазки указательным пальцем и говорила ей, чтобы она засыпала, а не то плохо будет, спи давай. Девочка заносила ладонь над куклой как будто для удара и так оставалась в задумчивости. В этот-то момент Маше и пришло в голову, что ребенок не просто, как повторюша дядя хрюша, воспроизводит с куклой тот способ, каким с ней обращается ее мать (а что еще ждать от женщины, которая курит рядом с дочкой?), а таким образом — удваивая мир — силится понять, почему ее мать так с ней обращается. Лиза, следя за Машиным взглядом, обнаружила, что девочка ее сдает, сцепила пальцы, как будто защищаясь, и протяжно спросила у зайца, не хочет ли она посмотреть мультик, а Маша одновременно поняла сразу две вещи: что в сцене, которую она сегодня засмотрела до дыр, не хватает именно игры старушечьих ладоней — это раз, и во-вторых, что она только что нащупала фундаментальную тему для своей следующей работы.
Удвоение мира — единственный способ сделать мир познаваемым. Не только потому, что эта операция позволяет поставить рамку, отграничить требующий понимания кусок от бессмысленного мяса впечатлений, но и потому, что таким образом человек задает своему шаткому положению в этом мире третью точку опоры: я и мир — это всего лишь трагическая ситуация; я, мир и второй мир — это уже структура, благодаря которой можно установиться и попробовать применить голову.
На третий день после переезда из домика на Golden Küste в клинику Маша потребует бумагу и карандаш и начнет рисовать. Она будет рисовать лица, окружавшие ее в юности, — разумеется, это будет подготовительный этап к работе над «Чумой» (в фильме будут играть пятнадцать актеров, и каждого Маша найдет из нескольких тысяч фотокарточек — ассистенты собьются с ног и проклянут diese Geisteskranke, но ей действительно нужны будут именно эти, заранее нарисованные: в «Чуме» сам ритм появления в кадре мальчишечьих и девчоночьих лиц станет чем-то вроде несущей конструкции, не зря же Маша нарисует в общей сложности несколько десятков лиц и эти пятнадцать, уже на Фридрихштрассе, отберет, раскладывая и перекладывая листы на полу большой комнаты, из которой по такому случаю вынесет вообще все), ив то же время, заставляя свою память работать на пределе возможностей, вытаскивая из забвения лицо за лицом, Маша обнаружит, что этот стремительно разрастающийся каталог есть также не что иное, как мир ее незаметно оказавшейся в прошлом молодости, и, заставляя призрак за призраком проступать с поверхности бумаги, она, в сущности, впервые пытается понять, что это был за мир.