Марк Хелприн - Рукопись, найденная в чемодане
– Страстью, – подсказал я.
– Да, именно страстью. Союзников у тебя нет.
– Я знаю.
– В таком случае, пролей свет на свои ощущения. В чем кроются их истоки? Я слушаю.
– Ты же знаешь – этим путем я следую, чтобы оставаться самим собой, так неужели нельзя объяснить это просто особым моим природным даром?
– Ничто необъяснимое не может существовать вечно.
– Ничто, – сказал я, – за исключением любви и красоты, которые совершенно необъяснимы и совершенно вечны. Или же были таковыми.
– Но почему? – спросила она, искренне недоумевая. – Почему именно кофе?
Фыркнув, я отсел чуть дальше с уязвленным видом и тихо сказал:
– Я ненавижу кофе.
– Это-то я знаю.
– Кофе отвратителен.
– Знаю я и то, что ты считаешь его отвратительным.
– Да. Он отвратителен до невозможности.
– А почему?
– Я еще не успел подготовить диатрибу, – сказал я, потому что к тому времени я действительно не успел этого сделать.
С тех пор я подготовил их великое множество. Они длятся от тридцати секунд да часа сорока пяти минут.
– Просто скажи первое, что приходит тебе на ум, – попросила она.
– Ты считаешь, что я безумец.
– Нет. Я вовсе так не считаю, но я люблю кофе, а ты ведешь себя так, словно бы я тебе изменю, если выпью чашечку кофе. Что с тобой происходит?
– Ты любишь кофе, – сказал я. – Но нельзя отдавать свою любовь чему-то неодушевленному. Это же смешно! Это все равно что сказать: «Я люблю жареного цыпленка».
– Пусть так, но стоит сказать тебе, что я люблю кофе, как твой голос опускается на целых полторы октавы, после каждого твоего слова появляется пауза, и ты корчишься так, словно меня ласкает суккуб.
– Инкуб, а не суккуб.
– Ладно, какая разница, какой «куб»! Но когда ты произносишь «цыпленок» или «красавец инкуб», ни одно слово не отличается от остальных слов, его окружающих…
– А что, инкуб красив?
– Ясное дело.
– Ты его видела?
– Нет, я видела, каким ты его себе представляешь.
Она с любовью произнесла мое имя. А потом добавила:
– Ты просто чокнутый.
– Вовсе нет, – заявил я. – Чокнутые – это те, кто пьет кофе. Чокнутые, одержимые и, что гораздо хуже, жаждущие быть одержимыми. Большинство из тех, кто сидит в сумасшедшем доме, пьют кофе. Стоит только не давать им кофе, как они обретут достаточное самообладание, чтобы убраться оттуда. Но им варят его все крепче и крепче, и они пьют его все больше и больше. Они теряют человеческий облик с каждым чертовым глоточком и, хотя сами это чувствуют, ведут себя как лемминги, бросающиеся в море. Люди пьют кофе, и это сводит их с ума.
Чуть помолчав, я продолжил:
– Почему надо пить именно кофе? Почему не какао, не чай, не колу, не мате, не гуарану? Почему кофеин, а не теобромин или теофиллин? Как-то раз я перебрал шоколаду. Знаю: это является причиной неуправляемого экстаза, но впоследствии погружает тебя в отчаяние Прометея… Имей в виду, – добавил я, – что кофе в Европе появился в семнадцатом веке, после Ренессанса. И почему же, ты думаешь, искусство Ренессанса никогда не было превзойдено? Те высоты достигались на ангельских крыльях, а не с помощью черной порчи, сваренной из зерен, которые отравляют даже землю, на которой растут. Плантация выжигает саму себя! И не говори мне, что заигрывание с наркотическим зельем может быть целительным. Полагаю, тебе никогда не приходилось слышать о скандалах на почве кофейных адюльтеров, которые происходили в начале девятнадцатого века. Знаешь, что добавляют в молотый кофе?
– Что? – спросила Констанция, широко раскрыв глаза.
– Орехи, желуди, толченый кирпич, молотый горох и свиное дерьмо. И никто об этом не догадывается. Да и как им об этом догадаться? Ведь они уже одержимы, как те больные, которых изображал еще Хогарт и которые преданы – кому? Королю? Пророку? Вере? Чему? Чему? Даже не лжепророку или самозванцу, даже не ложной идее или ереси. Но – зерну, зерну, зерну, зерну, зерну!
– И что бы ты сделал? Запретил пить кофе?
– Почему бы и нет? Де Валера пытался запретить в Ирландии чай. Почему он тогда не довел дело до конца?
Я продолжал, защищая свет и обличая всеобъемлющий мрак:
– Кофеин, Констанция, изменяет генетический код.
– Да ну?
– Точно, C8H10N4O2. 3,7-дигидро-1,3,7-триметил-1Н-пурин-2,6-дион. Как ты знаешь, ДНК сама себя копирует, но кофеин сметает этот священный процесс, как тайфун, и подрывает генетическую систему. Кофеин замещает аденозин на рецепторах нейронов, из-за чего сами нейроны не в состоянии держать оборону. Такая узурпация и ее разнузданные воздействия, ее вызов природному равновесию, ее высвобождение огня, который становится тараном, разрушающим душу, есть величайший грех.
Вслед за тем я возвестил:
– Насекомые из-за этого становятся стерильными.
– А люди? – спросила Констанция. – Люди ведь не насекомые.
– Верно, – согласился я. – В сущности, если честно, делая сперматозоиды более подвижными, кофеин повышает человеческую плодовитость. Разве это справедливо?
– Почему же нет?
– Только тупой сперматозоид, пропитанный кофеином, пользуется этим преимуществом. Порядочные сперматозоиды, не приемлющие искусственных возбудителей, до яйцеклетки не доберутся, и кого же ей приходится принимать? Слабовольного, неряшливого, малодушного живчика, который добрался до нее, потому что в заднице у него был пропеллер. Шпенглер, пытаясь разобраться в неумолимом закате Европы, совершенно упустил из виду это обстоятельство.
– Дорогой мой, – сказала она, – любимый…
– Возьми Финляндию: там величайшее в мире потребление кофе на душу населения. Да, это правда, что им удалось победить русских, но они – самые нервные люди на всей земле, никто не понимает их языка, и они хлещут себя ветками в бане. Средний американец выпивает в год семьсот галлонов жидкости, и примерно половину этого объема составляет кофе. То есть – шестнадцать чашек в день. Три процента населения выпивают по пятьдесят чашек, а пятнадцать процентов – по сорок. Шестьдесят семь процентов взрослых и двадцать три процента детей испытывают зависимость от кофеина!
– Милый…
– Екатерина Великая готовила его себе из расчета фунт кофе на четыре чашки воды. Из-за этого, скажу тебе прямо, она и питала слабость к жеребцам. А знаешь ли ты, что пять граммов чистого кофеина – это верная смерть. Кто-то однажды покончил с собой с помощью кофейной клизмы. Понимаешь? Что, если ты утратишь счет своим чашечкам кофе? Так можно и помереть. И все это было известно давным-давно, и еще тогда Уильям Корбет назвал кофеин «разрушителем здоровья, ослабляющим кости, порождающим изнеженность и лень, совращающим юных и убивающим пожилых». Прислушайся к моим словам, Констанция. Доверься мне. Я знаю, о чем говорю, и в этом вопросе, уверяю тебя, я совершенно беспристрастен.
На протяжении всей остальной поездки между нами воцарилось молчание. И заговорил я только в Чикаго, когда на вокзале какой-то беспризорник вежливо попросил у меня монетку на чашечку кофе.
– Пошел на хуй! – завопил я, да с такой силой, что слова мои несколько раз отдались эхом под высоким потолком, заставив стаи голубей слететь со своих насиженных местечек.
Подобный язык в общественных местах в ту пору не поощрялся, и чикагские полицейские – по неведомой причине одетые как таксисты – направились было ко мне, но Констанция остановила их хмурым, исподлобья, взглядом истинной миллионерши.
Вывески со словом «кофе» на пути от «Чапараля» к «Двадцатому веку» повстречалось нам с дюжину раз. Люди в шляпах и полосатых льняных костюмах стояли у прилавков, запрокидывая головы, глотая его, как пациенты психиатрической клиники. Зимой эти же люди будут частенько подходить к тем же прилавкам и пить из тех же чашек, только их пальто и шляпы будут придавать им европейский вид. Когда в Чикаго очень холодно, свет проникает в вокзальные окна огромными столбами, в которых вспыхивают голуби, пролетающие сквозь пыльный воздух, словно сквозь мерцающие звезды Млечного Пути.
Должен сознаться, что по мере приближения к Нью-Йорку на душе у меня становилось веселее. В конце концов, Нью-Йорк был родным моим городом, и хотя говорят, что он сильно переменился, но в памяти у меня он остается таким же, каким и был, и я люблю его, как любят того, кто умер, – с нежным смирением, верностью и обреченностью. Он предстает передо мною безмолвным, но я уверен, что будь у меня достаточно сил, возжелай я этого так, как во сне можно желать полета, то я смог бы расслышать все его звуки и войти в его величавый образ, чтобы начать розыски тех, чьи адреса до сих пор сохраняются у меня в сердце. Если бы я нашел их, то не представляю, что стал бы делать (да и узнали ли бы они меня?), но я был бы счастлив просто их повидать. Я стал бы, к примеру, искать в 1910 году своего отца, когда он был молодым еще человеком, а мне было шесть. Я пошел бы вслед за ним по улице, и, может быть, мы обменялись бы с ним взглядами. Он подумал бы, что доброта, которая, как он почувствует, исходит от древнего, седого как лунь ветерана Гражданской войны, является признаком мудрости и доброжелательности, даруемых старостью. Вам никогда не приходилось встречать стариканов вроде меня, которые улыбаются вам и глядят так, словно в точности знают, кто вы такой и что с вами произойдет? Может быть, это ваш сын, который так сильно любил вас, что силой воли сумел перенестись к вам сквозь время, в свое прошлое.