Нина Берберова - Мыс Бурь
— Я бы мог рассказать вам столько интересного, — говорил он между тем, — о разных безымянных. Куда только и каким только способом они не исчезали. Вообразите себе, был недавно такой случай: жил на берегу моря какой-то господин, русский, конечно. Любил детей, угощал их сладостями. Его заподозрили в совращении малолетних, только заподозрили, не обвинили. Он пришел домой от следователя и повесился. Так никто и не узнал, кто он был, откуда. В газетах были только инициалы.
— Вот так конец!
— Или еще тот безымянный эмигрант, который выкинулся из окна, когда президента Думера убили.
— Неужели?
— Оставил записку: не могу, говорит, больше жить. Чувствую себя ответственным за это преступление.
— Как это странно!
— Вы себе представляете, Сонечка, — оживлялся все больше Фельтман, и когда он наклонялся под лампой, его седой ежик отливал чистейшим серебром, — вы себе представляете, чтобы во Франции ваш консьерж почувствовал себя ответственным за какого-нибудь, скажем, грабителя?
Соня молчала.
— Или Поль Валери вдруг объявил, что на него упала тень от чьей-либо глупости или чьей-нибудь подлости?
— Нет, конечно.
— Но вы, вы еще понимаете это? То есть тот факт, что можно от стыда за другого сгореть?
Соня отвернулась от Фельтмана.
— Я не понимаю, — сказала она, — почему вы это спрашиваете? У меня нет мнения на этот счет.
Фельтман откинулся в тень.
— Нет мнения? Почему же тогда вы интересуетесь безымянными?
— Разве я заговорила, а не вы?
Настало молчание. Часы Тягина, круглые плоские золотые часы, которые Фельтман положил на стол перед собой, тикали совсем тихо, так что их слышал только он, и они напоминали ему, что надо уходить. И придет он сюда через неделю, когда вернутся Тягины. В конце месяца.
Он встал, прокашлялся, подошел к Соне.
— До свидания, — сказал он, улыбаясь своей спокойной, детской улыбкой, — оттаять надо, Сонечка, оттаять. Когда вы оттаете?
Она встала тоже.
— Мыслящий гвоздь, — сказала она сухо, — вы слыхали о таком предмете?
— Это вы? — испугался он.
— Нет, это не я, — усмехнулась она, — но это бывает. — Секунду она думала. — Я выйду с вами, подождите меня.
Они зашагали по улице. Фельтман шел к метро. Он жил далеко, но передвигался во все концы города с завидной легкостью, дальность расстояний никогда его не останавливала, времени у него всегда бывало достаточно.
Он спросил ее, в какую ей сторону. Она не знала, что ответить, самое простое было сказать правду: я провожу вас, — и она это сделала.
— Вы меня хотите проводить? — воскликнул он, тронутый и удивленный. — Вот какие вещи бывают на свете!
И, слегка посмеиваясь, он бодро зашагал рядом с ней. Она не смеялась, не улыбалась даже. Она была занята своими мыслями.
— Я бы мог рассказать вам много разных интересных случаев, чего только я не видел в жизни! Жизнь проходит, уже прошла, собственно. Еще годик-два, может быть — три. Иногда очень печально делается на душе, когда подумаешь, что некому передать своего опыта, всякие такие ничтожные фактики, занятные и смешные, которые очень много, в сущности, значат и которые пропадут. Сколько с собой человек уносит, прямо страшно подумать! Какой багаж на двадцать четыре персоны! Ни в какую книгу не уместишь.
— Ни в романс, — сказала Соня.
— Куда там, в романс! Только нотка одна какая-нибудь скажется в целом романсе. Никто и не узнает этой нотки, только для автора она и звучит, а за ноткой — целая драма в пяти частях.
— А все-таки в этой ноте сказалось что-то. Хуже было бы, если бы и ее не было.
— По правде сказать, разница невелика. Разница единственно в какой-то бесконечно малой величине. Я, между прочим, и себя ощущаю как бесконечно малую величину.
Они простились, он спустился под землю, она пошла к дому. Она никогда не ощущала себя бесконечно малой величиной, но сейчас ей показалось, что между бесконечно малой и бесконечно большой разница не так уж велика. Эти руки, эти худые пальцы, это лицо с глазами и ртом, окруженное легкими вьющимися волосами, ноги, мерно ступающие, — какое и вправду малое тело, едва прикрепленное к почве, — вот здесь оно начинается, вон там кончается, за ним, перед ним, вокруг него — пространство бесконечное, миллиарды миль и миллиарды лет. Но то, что внутри этого маленького, слабого и хрупкого предмета, то, что заключено внутри и хочет вырваться, так огромно, так мощно, так страшно взрывчато.
В тихом в этот летний час квартале слышно было лишь, как вокруг, вдалеке, дышит и живет город. В августе уже не только тягинский тупик, но и все улицы, окружающие его, начинали приобретать сходство с какими-то молчаливыми покоями громадного, насквозь каменного строения. Залы и переходы, кордегардия какого-то замка, парадные хоромы неведомого дворца, коридор тюрьмы, когда-то возникшей в мозгу Пиранези, и, наконец, — сквер, словно зимний сад в барском доме, где в этот совсем уже темный час наступающей ночи платан и кедр, акация и сирень могут показаться нездешними, тропическими, а может быть, и искусственными растениями.
Пройдя подворотню, Соня шла теперь по тротуару тупика. По другой стороне уходил Жан-Ги, почти бегом. Стоит только крикнуть, позвать… Убегай, Жан-Ги, убегай скорее, она не любит тебя, ты был для нее только средством узнать жизнь, она уже ушла от тебя; у нее одно желание: расти. С ней трудно будет сладить. Да и зачем стремиться с ней сладить? Пусть растет, изменяясь и изменяя, пока не вырастет и не найдет то, что окончательно освободит ее… Соня смотрела вслед Жан-Ги, он скрылся, выбежав на улицу. Невероятным кажется сейчас, что она и в эти двери стучалась. Он, конечно, не ответил. Может быть, он неправильно понял ее? Намерения ее были совершенно «чистые», с такими же намерениями стучалась она сегодня к Фельтману. Ей все равны. Впрочем, что такое «чистые намерения»? Как знать, чем могло все это кончиться, и, значит, у нее теперь на совести не один Ледд.
Зай стояла в столовой у камина и в глубокой задумчивости перебирала Дашины письма. Все одно и то же. Может быть, все неправда? Нет, конечно, Даша не умеет лгать, да и зачем ей лгать? Это все правда, и в жизни вообще бывает больше правды, чем вымысла. Зай делалось все грустнее. Она облокотилась о камин и посмотрелась в зеркало: не похорошела!.. В это время вошла Соня и остановилась у стола.
— Ты что же, одна?
Зай не ответила.
— Спокойной ночи!
Зай опять не двинулась и не оглянулась. Соня поиграла выключателем.
— Я верю в чудо, — сказала вдруг Зай. — Я один раз в жизни видела чудо. Но из этого ничего не вышло. Оно было зря.
Соня подошла к ней и внимательно посмотрела ей в лицо.
— Из этого ровно ничего не вышло. Все растворилось, растаяло, позабылось. Словно его и не было.
— Ты, значит, хотела, чтобы была цепь чудес? Этого не бывает.
Зай повторила тихо: «цепь чудес». Это было верно, этого хотела она. Этого не случилось: Даша оказалась неспособной на цепь чудес. А все-таки чудо было!
— Цепи не было. Но чудо было. Одно-единственное. Из него ничего не вышло.
— Кто же виноват в том, что ничего не вышло?
— Не знаю, — сказала Зай, опять глядя в зеркало, где в пол-оборота видно было теперь Сонино лицо, — может быть, ты. Впрочем, этому скоро год уже. Не стоит вспоминать об этом.
— Я? — удивленно проговорила Соня. — Сильнее кошки зверя нет. В своей неудаче с Жан-Ги ты, надеюсь, не обвиняешь меня?
— Это была удача.
— Слава Богу! Значит, тут я, по крайней мере, ни при чем.
— Ты хотела бы быть при чем, Соня, — сказала Зай, отходя от камина. — Но не вышло. Ты вообще в жизни ни при чем.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что ты говоришь?
— Отдаю. И это правда.
— Значит, ты думаешь, что я не могу всего, чего хочу?
— Да, я так думаю.
— И что я не могу добиться цели?
— Думаю, что нет. Да ведь ты пробовала, Соня, у тебя не вышло. И с Жан-Ги не вышло, хотя я сама помогала тебе, потому что после первого вечера у тебя, когда я еще больная лежала, он уже оказался для меня не тем, он уже был как бы свободен… Но разве дело в Жан-Ги? Это все кончено, это все прошло, об этом когда-нибудь будет даже приятно вспомнить. Но этого уже не существует. А вокруг тебя так тяжело, Соня, так тяжело дышится.
— Да, я это знаю, — ответила Соня, неподвижно продолжая стоять посреди комнаты и смотря, как Зай медленно, бесшумно начинает закрывать на окнах ставни. — Но может быть, когда-нибудь это переменится. Тогда ты мне скажешь, что ты это заметила. Есть впереди одна надежда. Скоро это должно произойти, очень скоро. До зимы, во всяком случае.
— Ты говоришь «одна надежда», а таким голосом, словно говоришь о чем-то безнадежном, о катастрофе какой-то. Неуютно делается. Я, знаешь, Соня, уже почти ничего не боюсь теперь, а вот таких твоих «надежд» мне страшно.