Белый кролик, красный волк - Поллок Том
— Господи… — бормочет она. — Слава богу. Мы уже несколько недель пытаемся разыскать родственников, но в больнице, где проходит лечение ваша мать, сообщают, что она слишком слаба для разговора с нами, а в школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали. Административная ошибка — и в результате мы понятия не имели, где вас искать.
Она замолкает, словно ожидая, что я заговорю, но она ничего у меня не спрашивала, и я молчу. Мне кажется, наш разговор — это темная комната с рассыпанными по полу канцелярскими кнопками, и я стою в этой комнате босиком.
— У него был только один посетитель, — продолжает она, — и то до того, как он начал приходить в себя. Высокая темнокожая женщина, Сандра… Брукс, кажется?
Я давлю из себя даже не полу-, а третью часть улыбки — это все, на что я сейчас способен.
— Э-э, она друг семьи.
Медсестра кивает.
— Я как раз закончила обход. Кажется, твой отец был в сознании. Он будет ужасно рад тебя видеть. Он звал тебя во сне.
Она протирает руки спиртовым гелем, жестом приглашает нас проделать то же самое и ведет через двойные распашные двери.
— Сандра? — шепчет Ингрид, шагая рядом со мной.
— Десять к одному, что это ЛеКлэр, — киваю я. — И чего она так прицепилась к этой проклятой песне?
— А кому дано постичь грязные тайны музыкального вкуса людей среднего возраста? Она заимствует оттуда все свои внешние имена.
— Так или иначе, она была здесь раньше нас, значит, вышла на ту же закономерность. С этого момента мы должны быть очень, очень осторожны.
— Да ну?
Медсестра ведет нас по слабо освещенному коридору. Палаты здесь напоминают клетушки. Мы проходим бесконечные ряды металлических коек, заполненных тихонько умирающими людьми. Знаю, знаю, мы все умираем. Мужчины у нас живут в среднем до семидесяти девяти лет. А значит, с каждой проходящей минутой мы приближаемся примерно на одну сорокадвухмиллионную ближе к смерти. Микроскопические часы вмонтированы в каждую клетку головного мозга и кровеносных сосудов и знай себе тикают. Но я оглядываюсь вокруг, и как ни крути, для некоторых людей часы тикают слишком быстро.
Белоснежно-резкий запах антисептического средства для мытья полов выуживает воспоминание из глубины моей памяти.
Я распластан на спине. Пальцы Бел обводят мясистый кратер из крови и кости, образовавшийся в моем лбу, и следуют по соленой линии к моей руке. Я чувствую жар ее ярости, устремленный сквозь года, как взрыв далекой сверхновой.
Мы останавливаемся у последней клетушки слева. Жестом попросив нас подождать, медсестра юркает внутрь и вскоре появляется вновь.
— Он сейчас не спит, но я не знаю, как долго он проведет в сознании. — Лицо у нее сочувственное, но тон деловой. Думаю, медсестры должны, как никто, уметь дозировать сочувствие, которое они могут себе позволить. — Он очень, очень слаб. Я сказала ему, что ты пришел. Помягче и побыстрее, ладно?
Мы киваем, и она отходит, когда мы переступаем порог.
Палата тускло освещена прикроватной лампой, и нам видны только края его ран, влажно блестящие перед тем, как спрятаться под тени и марлю, и слышен молочно-сладкий запах открытых ожогов и мази. Но больше всего поражает его форма… — я не могу оторвать взгляда от его распростертого тела, искаженного опухлостями и бинтами. Когда он замечает нас, он отодвигает голову по подушке, пытаясь убежать, но не в силах заставить свое искалеченное тело подчиняться.
Его глаза, кристально ясные в свете ночника, лезут на лоб. Он не на шутку напуган.
Но не удивлен.
— Ингрид? — зову я тихо. — Он не удивлен, что Бена здесь нет?
— Нет.
Ингрид озадачена этим, но я — нет. Отсутствие Бена у постели больного отца начинает обретать новый, чудовищный смысл. Доминик Ригби знал, что его сын никогда не войдет в эту дверь.
В школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали.
— Черт, — шепчу я. — Бен мертв.
Доминик Ригби смотрит на меня со своей больничной койки так, словно это я виноват в его ожогах. Требуется секунда, чтобы понять, что искаженные звуки, которые исходят из его распухшей челюсти, — это слова. Я наклоняюсь ближе, чтобы услышать его.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Катись к черту, — хрипит он со змеиным треском в голосе. Я слышу, что каждый слог дается ему с невероятным трудом. — Ты и вся твоя поганая семейка.
Я смотрю на него, сохраняя спокойствие, хотя палата начинает тревожно крениться. Я молча считаю. Видишь, Питти? Ты уже дошел до трех. У тебя все получится, никаких проблем.
— Вы знаете, кто я. — Он не отвечает, но это ничего. Я и не спрашивал. — Кто сделал это с вами?
— Сам знаешь.
— Мистер Ригби, расскажите мне, что случилось.
Один глаз косится в мою сторону, но он не отвечает. Я чувствую исходящий от него страх, и догадаться, чего он боится, нетрудно, совсем нетрудно.
— Я не она, мистер Ригби, — говорю я, стараясь говорить спокойнее и как можно вежливее. — Но она моя сестра. Посмотрите на меня. Сами увидите сходство. Вот и спросите себя, трудно ли мне будет убедить ее вернуться?
Он делает резкий вдох, а затем медленно, шипя, выпускает воздух. Через силу он начинает говорить:
— Она пришла к нам домой. Я работал. Открыл дверь. Она была обычной… обычной… девушкой. — В голосе и сейчас сквозит недоумение. — Она ударила меня чем-то, я отключился.
— Продолжайте, — говорю я.
Он больше не смотрит на меня, а я вспоминаю, как меня допрашивали Рита и Фрэнки, стоя рядом со мной, как будто мы были товарищами. Я опускаюсь в кресло для посетителей — намного ближе, но вне поля его зрения.
— Где вы очнулись? В подвале?
Его глаз поворачивается ко мне с ненавистью, но он не противоречит.
— Пит, — беспокойно спрашивает Ингрид, — откуда ты это знаешь?
— Звукоизоляция, — коротко поясняю я, чувствуя сухость в горле. Я не спускаю глаз с Ригби. — Как это было?
— Холодно. Я был без одежды, замерз.
— Вы очнулись на полу?
— Я висел. Запястья связаны над головой, было больно. Пальцы ног еле доставали пол. Ноги и спина страшно болели. Она все ходила и ходила вокруг меня… казалось, часами. Становилось все тяжелее, и тяжелее, и тяжелее. Это… я думал, потеряю сознание. Я умолял ее отрезать веревки, отпустить меня. Спрашивал, зачем она так. Она не отвечала.
— Она что-нибудь сказала за все это время?
— Только когда я спросил ее за что.
— Что она ответила?
— Два слова: «Вспомни Рэйчел». А потом она… — И его голос обрывается.
— Мистер Ригби? — подстегиваю его.
— Она…
Я вижу, как кривятся его губы, блестит стальная проволока под челюстью, но он не издает ни звука. Его лицо багровеет от натуги. Целая минута проходит, когда он снова начинает хрипеть. Я вижу вялый, беспомощный страх на его лице. Он молча откидывает простыню и приподнимает подол больничного халата. Сморщенная, туго зашитая рана зигзагами тянется вверх по его животу, как вспышка черной молнии, вспоровшей грозовую тучу.
— Жир был белого цвета, — произносит он. — Я увидел его как раз перед тем, как полилась кровь.
Страх запечатлелся в каждой линии его лица, в скрюченном положении его тела, в упрямо стиснутой челюсти.
Я встаю, подтягиваю простыню к его подбородку и присаживаюсь у его головы. Я заглядываю ему в глаза и вижу, как они округляются. Я чувствую его ужас, чувствую, как ужас растет во мне. Я словно смотрю в зеркало, и один страх подпитывается от другого, подобно инфекции.
Каждая клеточка моего тела леденеет, застыв в неверии. Бел сделала это? Повязка закрывает его лицо таким образом, что наводит на мысль о том, что от его носа осталось совсем немного. Голос в моей голове кричит: «Бел сделала это?» Порезами иссечены грудь и живот, сухожилия на пятках, чтобы он не смог убежать. Бел сделала это Бел сделала это Бел сделала это.
Знал ли я ее когда-нибудь по-настоящему?
Ненависть в глазах Доминика Ригби абсолютна: тонкий слой льда, затянувший бездонное озеро страха. Я насчитываю пятнадцать капилляров на белой поверхности его глазного яблока.