Анатолий Рыбаков - Екатерина Воронина
Приехав в Горький, Сутырин отправился на участок.
Николай и Соня приводили кран в порядок, готовя его к зимней консервации. Николай сидел на самом верху стрелы. Соня стояла внизу, задрав голову, следила за работой Николая.
– Объявилась пропащая душа на костылях. – Соня вытерла руки обтирочными концами. – Где шатался-мотался? Почему не заходил?
Николай сверху помахал Сутырину рукой.
– Ну-ну, – крикнула Соня, – не больно-то размахивайся! – Она опять повернулась к Сутырину. – Где пропадал, куда сгинул?
– Все не приходилось. То на мельнице стояли, то на угольном.
Она погрозила ему пальцем:
– Знаем вас! Что такое, думаю, нет Сережи, хоть бы открытку бросил, пропал совсем, нет человека. Тут о нем думают, ищут со всех сторон, и с той и с другой.
– Кому нужно, тот найдет. Что Дуся? Здорова?
– В больнице лежит.
– Что с ней?
– У тебя хотела спросить. Вместе небось натворили.
Дуся беременна? Ничего не писала! И почему в больнице? Аборт? Несчастье?!
– Говори, не тяни, – попросил он.
– Лежит в гинекологическом, – серьезно сказала Соня. – Сейчас все в порядке, а был выкидыш. Одного пенициллина ей влили восемь миллионов единиц. Ты бы сходил к ней, Сережа.
– Как я пойду? – пробормотал Сутырин. – Ведь не пустят. И неудобно. Сама знаешь, разошлись мы.
– А сходить надо, – продолжала Соня. – Нехорошо. Как вы там между собой – дело ваше, только болен человек, и нельзя его бросать. Будь ты болен, она бы к тебе примчалась.
Подумав, он сказал:
– Может, вместе сходим?
– Ребята с утра не кормлены, – вздохнула Соня, – да и была я позавчера. И пускают только одного человека.
Сутырин видел: Соня отказывается идти потому, что не хочет мешать их свиданию.
– Там все просто. Придешь и скажешь: к Ошурковой. А после больницы заходи к нам, посидим вечерком. Верно, заходи.
* * *Просунув голову в маленькое окошко регистратуры, Сутырин спросил, может ли он видеть больную Ошуркову.
Регистраторша привычно официальным тоном ответила:
– Допуск к больным два раза в неделю – вторник и пятница.
– Я с парохода, через час в рейс, – умоляющим голосом произнес Сутырин, забыв, видимо, что навигация уже кончилась.
– Получите разрешение дежурного врача. В каком отделении больная?
– Не знаю.
– Как это не знаете? – регистраторша в первый раз посмотрела на Сутырина. – В родильном, в хирургическом?
– Я месяц в плавании, сегодня прибыл, говорят, жена в больнице.
– Фамилия?
– Ошуркова Евдокия Петровна.
– Когда поступила?
– Недели две назад.
Хмурясь, регистраторша пробежала глазами журнал, что-то написала на узенькой полоске бумаги, передала ее Сутырину.
– Обратитесь к дежурному врачу. По лестнице, второй этаж, шестой кабинет налево.
Дежурный врач – черноволосая женщина в белом халате и в пенсне – спросила:
– Что ж вы так плохо за женой смотрите? В таком положении надо особенно беречь.
– Я в отъезде был.
– Отговорку найдете. И здоровье жены разрушаете, и ребенок был бы у вас через полгода, а теперь все снова начинать.
– Так уж случилось…
– То-то и оно, – сказала врач, раскрывая большую регистрационную книгу и отыскивая фамилию Дуси. – Температура нормальная, самочувствие хорошее. А могло быть и хуже.
Она подписала бумажку, которую дала Сутырину регистраторша.
– Не больше пятнадцати минут. И так нарушаю распорядок.
– Конечно, конечно, спасибо, – пробормотал Сутырин, пятясь к двери.
– Все вы так говорите, – проворчала доктор. – А потом выгонять приходится.
Няня взяла у Сутырина бумажку, не прочитав, сунула в карман, велела обождать, а сама вошла в палату.
Что скажет он Дусе, больной, столько перестрадавшей и перемучившейся? Зачем пришел? Утешить ее? Для этого надо вернуться к ней, а вернуться он не может и не хочет.
Против двери, у окна, лежала пожилая женщина. Она повернула к Сутырину голову и подтянула к подбородку одеяло.
Справа лежала другая женщина в очках, с книгой, которую, разглядывая Сутырина, опустила до пола, затем снова подняла к глазам.
Кровать Дуси стояла слева, открытая дверь загораживала ее, потому-то Сутырин и увидел ее последней.
Дуся лежала высоко на подушке, серое одеяло закрывало ее до пояса. На бледном, похудевшем лице Сутырин не увидел ни смущения, пи растерянности. Она смотрела с ясной, просветленной улыбкой, точно знала, что Сутырин придет, и ожидала его.
Он сел на табурет, неловко протянул пакет с апельсинами:
– Угощайся.
Она положила пакет на тумбочку, продолжая смотреть на Сутырина и улыбаться.
– Что болеть вздумала? – спросил Сутырин, грубоватым участием прикрывая свое смущение.
– Так вот, пришлось.
Женщина в очках продолжала читать, изредка перелистывая страницы, а та, что лежала у окна, отвернулась и делала вид, что спит.
– А ты как? – Дуся неловко взяла Сутырина за руку.
– Тебе больно?
– Да нет, – Дуся поправила маленькие стеганые плечики, которые обычно надевала вместе с платьем, а теперь подложила под больничный халат.
– Хотела поправиться, да не вышло.
Нагнувшись, Дуся положила плечики в тумбочку, и когда поднялась, лицо ее было утомленным, точно она выполнила тяжелую работу.
Он взял ее за руку.
– Ослабла?
Она прижалась щекой к его руке и заплакала.
– Чего ты? Чего? – забормотал Сутырин.
– Был бы у нас ребеночек, Сережа…
– Ну-ну, успокойся.
– Я ведь не нарочно… – горячо шептала она. – Врач сказал – наладится, буду рожать.
– Перестань, перестань! – говорил Сутырин, поднимая ее влажное от слез лицо, чувствуя, что любовь к ней не прошла и никогда не пройдет.
Полотенцем, висевшим на спинке кровати, Дуся вытерла глаза, все еще всхлипывая, посмотрелась в маленькое зеркальце, поправила волосы.
– Когда выпишешься? – деловым тоном этого вопроса Сутырин попытался отвлечь Дусю от тяготивших ее мыслей.
– Не знаю, Сереженька, может, на той неделе.
Утомленная, она откинулась на подушку, закрыла глаза.
– Ты отдохни, я пойду, – сказал Сутырин.
– Нет, подожди. – Не открывая глаз, она пошарила рукой по краю кровати, разыскивая его ладонь. – Ты помоги Кларе. У меня деньги есть… И на квартиру… на нашу зайди, вещи там.
– Ладно, ладно, зайду, – сказал Сутырин.
В палату вошла нянька, глазами показала, что свидание кончилось. Сутырин встал.
Дуся поднялась на подушке.
– Ты приходи завтра… Завтра что? Четверг? Опять неприемный. Может, пустят, а если нет, так ты во двор зайди и встань против корпуса, я тебя из окна увижу.
Глава двадцать восьмая
Зима шла к концу. Порт готовился к новой навигации. У Кати было много работы. Но она опять была одна.
Опять долгие зимние вечера, диван, кровать, книга, которая валится из рук, вздохи матери и всепонимающий взгляд отца, редкие посещения театра с Соней или еще с какой-нибудь знакомой. Как-то Катя пошла в театр одна и все антракты просидела в пустом зале, комкая в руках программу и с тоской дожидаясь, когда снова начнется действие. С тех пор она больше в театр не ходила.
Заболела плевритом мать. Катя ухаживала за ней.
– Вот умру, – вздыхала Анастасия Степановна, – как без меня будете? Плохая я вам мать, а все мать. Другую не найдете.
Громко тикали старые часы в столовой. Из окон соседней квартиры доносилась мелодия скрипки, однообразная, уже множество раз слышанная, берущая за сердце. Катя читала, прислушиваясь к кашлю матери, вставала, чтобы дать ей лекарство, переменить компресс или грелку; если мать просила побыть с ней, присаживалась у изголовья.
– Уйти надо было, – говорила Анастасия Степановна, тяжело дыша и кашляя, – а вот не решилась. Куда, думаю, с детьми денусь?
Никогда раньше мать не говорила о своей жизни.
– Отец хороший человек, да ведь не любил никогда. Жалел, а не любил. Чужая я ему была. Может, и не надо было ему на мне жениться. И я неразумная была.
Рядом с Катей прожил жизнь человек, ее мать, и никому не было до нее дела. Ведь мать была более одинока, чем она сама, – кроме дома, ничего не имела. В этом доме ее заботы принимали как само собой разумеющееся, а недостатки – как нечто неизбежное. А все ее недостатки заключались в неумелости. Сначала была неумелой от страха перед бабушкой, а потом стала боязлива из-за своей неловкости.
– Взяла она верх, – говорила Анастасия Степановна о бабушке. – Я почему молчала? Не хотела разлада в дому, мечтала – все по-хорошему обойдется. Боялась, люди будут говорить: ссорю сына с матерью, семью рушу. А бабка – нет в ней деликатности. Меня что пригнуло? Всю жизнь дома просидела. В войну хоть и тяжело было, а я свет увидела, когда на фабрике работала, с людьми и себя за человека считаешь.
Кате хотелось погладить, поцеловать мать, но в доме у них не привыкли к таким нежностям. Она только молча поправляла ее подушку.