Эдуард Тополь - Московский полет
Я понял, что эта партийная сука уже решила похоронить всю поездку русских детей в США и нужно срочно спасать затею Роберта. Я поискал его глазами. Роберт стоял с чашкой чая у окна и, достав из футляра своей видеокамеры плоскую металлическую фляжку, добавлял из нее бренди в чай. По его совершенно расслабленной фигуре было видно, что бренди – это единственное, что ему сейчас нужно.
– This is the happiest day of my life [Это самый счастливый день в моей жизни]! – сказал он мне и протянул фляжку с бренди. – Наливай себе!
Я сказал негромко:
– Мне кажется, у тебя осложнения.
– Какие? – спросил он, одним глотком опорожняя стакан чая с бренди.
– Ты должен немедленно пригласить в Колорадо и эту директрису.
– Что??? – громко возмутился Роберт, разом обретая после бренди свой громовый голос. – Почему? Посмотри на нее! Она сидела на сцене, как кусок окаменелого дерьма!
– Не ори! Остынь! Если ты сейчас же не пригласишь ее, она сорвет тебе всю поездку. И ты никогда не увидишь свою Шурочку в Колорадо. – Он посмотрел мне в глаза сверху вниз.
– Поверь мне, я знаю эту страну, – сказал я.
Что мне нравится в американцах, это их гибкость и способность быстро принимать решения. А приняв решение, они уже не колеблются, а, в отличие от русских, тут же идут на дело.
– S-s-shit [Дрянь]! -сказал Роберт и пошел к директрисе, широко раскинув руки: – My dear! Golden girl! Didn't I tell you that you are supposed to lead delegation [Дорогая! Золотая! Разве я не сказал вам, что вы должны возглавить эту делегацию]?
– No, you did not [Нет, вы не сказали], – сухо заметила ему Шура.
– Oh, God [О, Боже]! – громовым голосом возмутился Роберт. – Я дурак, идиот! Я же собирался сказать это с самого начала! Скажи этой железнозубой девушке, что она будет руководителем вашей делегации!
– Что он говорит? – спросила директриса у Марии.
– Он говорит, что он идиот: забыл пригласить вас в эту поездку…
– Он так говорит? – подозрительно переспросила директриса.
– Да. Он говорит, что вы должны быть руководителем школьной делегации…
– Tell her she will be received by the Mayor of our city and our State Governot as well! – сказал ей Роберт.
– Он просит вас передать, – перевела Мария, – что в честь вашего приезда будет прием у мэра города и у губернатора штата Колорадо.
– Он так сказал? – опять спросила директриса, краснея с такой стремительностью, что косметика стала отлипать от ее пылающего лица. И губы распоизлись в невольной улыбке, обнажая шесть верхних золотых зубов.
– Да, Зоя Андреевна, – подтвердила Мария.
– Кхм!… – директриса безуспешно пыталась собрать свое лицо снова в строгую мину. – Я попробую уговорить райком… А кто этот седой скелет в пиджаке?
Мария посмотрела на меня, ее глаза сияли радужными протуберанцами хохота.
– Этот? – сказала она пренебрежительным тоном.– О, это какой-то американский писатель, член их делегации.
19
Роберт, поджав колени под подбородок, сидел впереди, рядом с Семеном, Моника – на коленях у Толстяка, занимавшего половину заднего сиденья, а я был вжат между Толстяком и доской, которая подпирала спинку водительского кресла. Но эта дикая теснота не мешала нам отчаянно хохотать, вспоминая золотозубую директрису и ее стремительное превращение из партийной эсэсовки в услужливо-кокетливую бабенку: на прощанье она даже поцеловала Роберта в обе щеки и настойчиво зазывала его к себе домой на ужин.
Теперь Роберт ожесточенно тер щеки, словно губная помада этой директрисы была такой же несмываемой, как и советские духи «Белая ночь»
– Скасси ему, ссто теперь он никуда не денется! Она трахнет его дассе в Колорадо! – сказал мне Толстяк. Я перевел.
– Oh, no! Never [О, нет! Никогда]! – завопил Роберт. – Я могу делать все, что вам угодно, но я не могу заниматься любовью с железнозубой женщиной!
– Скасси ему, ссто он много теряет. Советские учительницы самые е… в мире. А усс если она стала директором ссколы, то это вообссе экстра-класс!
Я перевел как мог, стараясь не смотреть на Монику. Потому что она как-то подозрительно ерзала на коленях Толстяка. Или мне это показалось из-за тряски на разбитом Алтуфьевском шоссе? Меня вообще изумляет стремительность, с которой толстые мужчины кадрят женщин. Похоже, Монике не мешало даже то, что Толстяк не говорил ни слова по-английски и что у него во рту не было видно ни одного зуба.
– Спроси, что они думают о России, – сказал мне Семен. – Какое у них впечатление?
Я перевел.
– Well, – сказал Роберт. – Вчера я думал, что это конченая страна. Потому что за два дня не встретил ни одного человека, который умеет мечтать. Вы можете дать стране миллионы долларов и миллионы тонн зерна, но, если народ этой страны разучился мечтать, – это все бесполезно, это конченая страна. И так я думал вчера про Россию. Но сегодня у меня появилась надежда,. Сегодня я увидел, что ваши дети еще имеют мечты. Поэтому мы вам поможем.
Черт возьми, подумал я, вчера меня изумлял Гораций Сэмсон, а сегодня – Роберт! Роберт, про которого я думал, что он вообще алкаш и ничего не видит дальше стакана с дринком и пышных плеч Шурочки, оказался проницательней десятков западных советологов. Похоже, я действительно должен был уехать из США, чтобы понять, что эти американцы не такие простачки, какими казались мне все эти десять лет!…
А Семен тем временем стукнул Роберта по колену и сказал восхищенно почти то же самое, что думал я:
– Молодец! – и попросил меня: – Переведи ему, что он молодчина! Правильно оценил ситуацию! В этой стране умеют мечтать только дети. А все взрослые – потерянное поколение! Рабы!
– Значит ли это, что Горбачев должен сорок лет водить вас по пустыне, как Моисей водил евреев? Пока рабы не вымрут? – сказала вдруг Моника.
Я с оторопью глянул на нее: я-то думал, что она сейчас сконцентрирована совсем не на предмете нашего разговора. «Три-ноль не в мою пользу», – подумал я. А Семен ответил:
– У Горбачева, к сожалению, нет в запасе сорока лет. И даже четырех – тоже. У него есть год, максимум – два. Если он за два года не выведет страну к молочным рекам или хотя бы к хлебным берегам, тут начнется гражданская война.
– Я тоже так думаю, – сказала Монвда. – Сегодня утром мы были на вашем черном рынке…
– Где? Где? – не поверил я.
– На черном рынке. Это недалеко от нашего отеля. Там, где железнодорожная станция…
– У Рижского вокзала? – спросил я недоверчиво.
– Да, – сказала Моника.
– Зачем вы туда пошли?!! – воскликнул я, потому что черный рынок у Рижского вокзала – это самая клоака преступности в Москве, даже милиция боится туда заходить.
– Well, мы пошли посмотреть на русский black-market [черный рынок], – сказала Моника. – И вы знаете, что случилось?
– Что? – спросил я, не ожидая ничего хорошего.
– Хорошо, что с нами был Джон О'Хаген. Иначе я бы осталась без всех своих фотокамер…
И она рассказала, что едва они – четыре ее постоянных спутника из нашей делегатской молодежи плюс Гораций Сэмсон и Джон О'Хаген – вошли на территорию Рижского рынка, как их тут же окружила какая-то банда не то фарцовщиков, не то рэкетиров, яростно предлагая обмен долларов на рубли по фантастически высокому курсу, а также русские иконы, икру и наручные часы высшего командного состава Советской Армии. А еще через пару минут Моника обнаружила, что часть этой банды уже оттерла ее от всей остальной группы и буквально уносит прочь, сдирая с ее плеч фототехнику. Она крикнула «Help!», но чья-то рука зажала ей рот, и одновременно острое шило уперлось ей в ребро. А когда американцы, услышав ее вскрик, попытались ринуться ей на помощь, то оказалось, что каждый из них тоже окружен плотным кольцом. И только двухсоткилограммовый Джон О'Хаген смог своим весом, как тараном, пробить эту блокаду и в последнюю минуту буквально выдернул Монику из рук грабителей…
Я подумал, что Моника рассказала эту историю неспроста. Скорей всего, она таким образом объяснила мне свою расположенность к Толстяку и ту легкость, с какой уселась на его колени. Но как раз в этот миг Семен свернул на пыльный Бескудниковский бульвар, и я тут же забыл про Монику и про Толстяка.
… Аня шла по заснеженному Бескудниковскому бульвару. За сугробами была видна только верхняя часть ее фигурки – тонкие льняные волосы рассыпались по шерстяному платку на ее плечах, светлая дубленка расстегнута на две верхние пуговицы. Некоторое время я ехал за ней вдоль мостовой на своем «жигуленке», а потом, в разрыве между сугробами увидел ее всю – с тяжелой авоськой, в которой она несла из продмага капусту, картошку и бутылку вина «Твиши»…
Это было ровно за три года до моего отъезда из России, то есть на десятом году нашего эфемерного романа. Я жил в эту зиму у Семена, в его холостяцкой кооперативной квартире в Бескудниках. Семен был еще холост, и мы, два swimming bachelors (ветреных холостяка), совсем неплохо проводили время: у меня уже были «жигули» – по западным понятиям это почти ничто, уровень нищеты, а по советским – такой же признак принадлежности к аристократии, как в США Rolls-Roys или Ferrary. Нет, даже больше! Представьте себе, что на Пятой, например, авеню какой-нибудь Rolls-Roys или Ferrary вдруг останавливается возле идущей по тротуару семнадцати– или двадцатилетней девушки и хозяин машины, высунувшись из окна, говорит: «Miss, come here!Get in, I'll give you a lift [Девушка, подите сюда! Садитесь, я вас подвезу]!». Что будет? Я не поставлю и трех против десяти на то, что средняя американская девушка по первому зову сядет в Ferrary или даже в Rolls-Roys. Но я не помню случая, чтобы мне или Семену отказала хотя бы одна москвичка, возле которой мы лихо притормаживали наш зеленый «жигуль». В этой крохотной машине побывали все – длинноногие студентки и фабричные работницы, школьницы старших классов и замужние профессорши университетов, музыкантши и продавщицы, художницы и бухгалтерши, балерины и даже одна – страховой агент с таким бюстом, что моя голова целиком утопала в душной пропасти меж ее грудями. А когда она пускалась надо мной вскачь, эти груди гулко шлепались, как тяжелые спелые дыни…