Марио Льоса - Тетради дона Ригоберто
Когда мне надоедает изображать комарика, я перелетаю тебе в ноги и дую на тебя ледяным ветром, пробирающим до костей. Ты дрожишь, сворачиваешься клубком, кутаешься в одеяло, стучишь зубами, тянешься за пледом и чихаешь, словно аллергик.
Тогда я напускаю пьюрской тропической жары, чтобы ты хорошенько пропотел. Ты становишься похожим на мокрую курицу, сбрасываешь простыни, стягиваешь пижаму. Валяешься голый, потеешь и задыхаешься.
После я превращаюсь в перышко и щекочу тебе пятки, ухо, подмышки. Хи-хи-хи, ха-ха-ха, хо-хо-хо, ты хохочешь без остановки, строишь уморительные рожи, вертишься с боку на бок, корчишься в судорогах. И наконец просыпаешься, насмерть перепуганный, озираешься, но не видишь меня, только чувствуешь, что кто-то караулит тебя во мраке.
Когда ты встаешь и направляешься в кабинет, чтобы развеяться в обществе своих любимых гравюр, я преграждаю тебе путь. Ты натыкаешься на услужливо пододвинутый стул, падаешь с грохотом и отчаянным криком «аяяяй!» и поднимаешься, потирая ушибы. Я проникаю тебе под халат, забиваюсь в тапочки. Я опрокидываю стакан с водой, который ты оставляешь перед сном у изголовья кровати. Ох и злишься же ты, когда, проснувшись, видишь, что стакан пуст, а на полу лужа.
Так мы играем с нашими возлюбленными.
твоя, твоя, твоя, влюбленное привидениеХищница в зеркале
– Сегодня ночью я кончила, – вырвалось у доньи Лукреции. Прежде чем она успела осознать, что наделала, Фончито беспечно поинтересовался:
– Что кончила?
Женщина покраснела до корней волос.
– Просто мне не спалось, – солгала она, хотя давно уже не спала так крепко и сладко, если не считать совершенно непристойных видений и волнообразного возбуждения. – Страшно измучилась и целый день плохо соображаю.
Мальчик снова сосредоточился на фотографии из книги об Эгоне Шиле, на которой его любимец смотрелся в большое зеркало на стене своего кабинета. Художник был снят в полный рост: короткие волосы взлохмачены, худая юношеская фигурка затянута в наглухо застегнутую накрахмаленную рубашку, на шее галстук, но пиджак отсутствует, руки, само собой, спрятаны в карманах широких брюк, закатанных до колен, словно их владелец решил перейти речку вброд. Фончито весь вечер пытался завести разговор об этом снимке, но донья Лукреция, погруженная в собственные размышления, сомнения и упования, среди которых не последнее место занимала история с анонимками, получившая накануне весьма неожиданное развитие, не обращала на него внимания. Женщина то и дело бросала взгляды на светлые локоны Фончито, изучала его сосредоточенное личико, прикидывая, стоит ли доверить пасынку секрет. «Он ни о чем не догадался, не обратил внимания». Впрочем, с Фончито ничего нельзя было знать наверняка. Возможно, он все прекрасно понял и притворялся, чтобы не сердить мачеху.
Или для ребенка в глаголе «кончить» нет ничего двусмысленного? Как-то раз они с мужем завели весьма рискованную беседу, из тех, что, согласно неписаным законам их совместной жизни, дозволялись лишь по ночам в постели, в преддверии, во время или после любовного акта. Ригоберто утверждал, что новое поколение говорит не «кончать», а «дойти», что знаменует торжество англосаксонского влияния даже в столь деликатной интимной сфере, поскольку гринго именно «доходят» (to come), а потом никуда не уходят, как это делают представители латинской расы. Как бы то ни было, в ту ночь донья Лукреция кончила, дошла и достигла (еще одно выражение, которое они с Ригоберто все эти десять лет использовали, чтобы обозначить приятное окончание полового акта, отказавшись от грубого медицинского слова «оргазм», а заодно от воинственной и словно пропитанной сыростью «эякуляции»), испытав предельное, почти болезненное наслаждение – она проснулась в поту, скрипя зубами, изгибаясь в конвульсиях – во сне, в котором она отправилась на свидание, выполнив все экстравагантные предписания таинственного незнакомца, чтобы после рокамболической гонки по темным улицам в центре и предместьях Лимы – с завязанными глазами, разумеется – очутиться в доме, полном знакомых запахов, подняться по лестнице на второй этаж, уже не сомневаясь, что находится в прежнем доме в Барранко, где ее раздели, повалили на знакомую кровать, а потом принялись обнимать и ласкать знакомые руки, руки Ригоберто. Они кончили – так или иначе – одновременно, а такое случалось не часто. Оба сочли это добрым знаком, благословением перед новым этапом совместной жизни, начало которому положило их фантастическое примирение. Потом она проснулась, мокрая, изнуренная, смущенная, безмерно счастливая, и долго отказывалась верить, что это был только сон.
– Это зеркало Шиле подарила его мама. – Голос Фончито вернул донью Лукрецию в гостиную, в сероватый Сан-Исидро, где из оливковой рощи доносились крики мальчишек, игравших в футбол; пасынок смотрел на нее не отрываясь. – Он очень долго выпрашивал этот подарок. Поговаривали даже, будто Эгон его украл. Будто он так хотел заполучить это несчастное зеркало, что в один прекрасный день тайком явился в дом к матери и унес его. А она махнула рукой и позволила ему повесить зеркало у себя в кабинете. Это был самый первый его кабинет. Шиле не расставался с зеркалом, оно кочевало с ним из мастерской в мастерскую до самой его смерти.
– Ну и что такого в этом зеркале? – Донья Лукреция с трудом заставила себя поддержать разговор. – Шиле был Нарцисс, это всем известно. Этот снимок – лишнее тому доказательство. Он любуется собой и изображает жертву. Хочет, чтобы весь мир обожал его так же, как он обожает сам себя.
Фончито заливисто рассмеялся.
– Ну и воображение у тебя! – воскликнул он. – Потому-то я так люблю с тобой разговаривать; ты придумываешь разные штуки, прямо как я. Ты из чего угодно можешь сделать историю. В этом мы похожи, правда? Мне с тобой никогда не бывает скучно.
– И мне с тобой. – Донья Лукреция послала пасынку воздушный поцелуй. – Что ж, я высказала свое мнение, теперь твоя очередь. Почему тебя так заинтересовало это зеркало?
– Оно мне снится, – признался Фончито. И с мефистофельской ухмылкой продолжал: – Для Эгона это зеркало значило ужасно много. Как, по-твоему, он написал сотню автопортретов? Лишь благодаря зеркалу. С его помощью он делал свои модели похожими на себя. Это был не просто каприз. Это было, было…
Фончито нахмурился, о чем-то сосредоточенно размышляя, и донья Лукреция догадалась, что он вовсе не ищет подходящее слово, а старается обдумать новую, еще не оформившуюся идею, которая только что забрела в его не по годам смышленую голову. В страстном увлечении ребенка австрийским художником, несомненно, было нечто патологическое. Но, возможно, благодаря ей Фончито мог стать выдающейся личностью, эксцентричным творцом, оригинальным художником. Стоит поговорить об этом с Ригоберто, если они снова встретятся. «Ты хочешь, чтобы твой сын стал гениальным невротиком?» Не вредно ли для психического здоровья подростка увлекаться художником с такими наклонностями, как у Эгона Шиле? Что скажет на это Ригоберто? «Как? Ты виделась с Фончито? Пока мы жили отдельно? Я писал тебе любовные письма, я простил тебя и обо всем позабыл, а ты тайком встречалась с моим сыном? С ребенком, которого ты растлила, затащила в постель?» «Всемилостивый Боже, я становлюсь конченой идиоткой!» – подумала донья Лукреция. Нет, если такая встреча состоится, само упоминание имени Альфонсо будет под запретом.
– Здравствуй, Хустита, – поприветствовал Фончито горничную в накрахмаленном фартуке, которая принесла чай и тосты с маслом и мармеладом. – Не уходи, я хочу кое-что тебе показать. Что ты видишь?
– Надо полагать, очередная гадость, которые ты так любишь. – Живые глаза Хустинианы впились в раскрытую страницу. – Я вижу нахала, который, глотая слюнки, глазеет на двух голых девушек в чулках и шляпках.
– Они одинаковые! – торжествующе провозгласил Фончито. Он передал книгу донье Лукреции. – Здесь не две девушки, а одна. Почему мы видим двоих, одну лицом к нам, а другую со спины? Это отражение. Понимаешь, мачеха? Название картины все объясняет.
«Шиле пишет обнаженную натуру перед зеркалом» (1910)», – прочла донья Лукреция. Она внимательно разглядывала репродукцию, повинуясь какому-то неясному предчувствию, и вполуха слушала Фончито, голос которого становился все звонче, как всегда, когда он говорил о своем кумире. Мальчик объяснял Хустиниане, что «мы находимся в зеркале и оттуда смотрим на картину». Натурщица, стоящая лицом к зрителям, не живой человек, а отражение в зеркале, а сам художник и натурщица, которая стоит к нам спиной, настоящие. Эгон начал писать Моа со спины, но, увидев ее отражение, решил сделать двойной портрет. Глядя в зеркало, он написал двух Моа, которые на самом деле были одной: Моа как она есть, Моа с двух сторон, Моа, которой в реальности никто не видел, ибо «мы видим только то, что впереди, а того, что кроется за ним, видеть не можем». Теперь ты понимаешь, отчего Эгон Шиле придавал зеркалу такое значение?