Марио Льоса - Тетради дона Ригоберто
– У нее не осталось даже намека на шрам, – продолжала донья Лукреция. – Ни на животе, ни на ягодице, ни на бедре. А на груди и подавно. В это просто невозможно поверить.
Дон Ригоберто верил. Как же иначе, если он видел это совершенное творение и мог коснуться его, если бы протянул руку. («Бедняжка», – посочувствовал он жене посла.) Дочь пустынной страны была заметно смуглее подруги; волосы у Лукреции были черные и мягкие, а у алжирки – сухие, жесткие и отливали хной, однако, несмотря на очевидные различия, женщины, презиравшие моду на худобу и спортивный стиль, походили друг на друга ренессансной телесной роскошью, блистательной пышностью грудей, бедер, ягодиц и плеч, манящими округлостями, полными, твердыми, упругими, – ему не было нужды прикасаться к ним, чтобы узнать это, – словно их поддерживали невидимые корсеты, пояса и подвязки.
– Она столько пережила во время этих операций и лечения, – пожалела подругу донья Лукреция. – Но это сильная женщина, она не сдалась, решила, что справится во что бы то ни стало. И справилась. Разве она не великолепна?
– Ты тоже великолепна, – провозгласил дон Ригоберто.
Воздух в бане был нестерпимо горячим и влажным. Женщины дышали глубоко, и при каждом вдохе их груди медленно вздымались, словно морские волны. Дон Ригоберто пребывал в трансе. О чем они говорили? Отчего в их глазах светилось лукавство? Он навострил уши.
– Не может быть. – Донья Лукреция с преувеличенным изумлением взирала на бюст жены посла. – С ума сойти. Как настоящие.
– Муж говорит то же самое, – улыбнулась жена посла, поворачиваясь так, чтобы подруга могла лучше рассмотреть ее груди. Женщина говорила с легким акцентом, напоминавшим французский, но «р» и «х» у нее определенно были арабскими. («Ее отец родился в Оране и играл в футбол с Альбером Камю», – решил дон Ригоберто.) – Говорит, они стали лучше прежних. Ты, наверное, думаешь, что после всех этих операций они ничего не чувствуют? Не угадала.
Она захихикала, изображая смущение, и донья Лукреция тоже рассмеялась, слегка похлопывая себя по бедру, чем привела дона Ригоберто в исступление.
– Слушай, ты только не подумай ничего плохого, – робко проговорила она через несколько мгновений. – Можно, я их потрогаю? Ты мне позволишь? Я просто умираю от желания узнать, хороши ли они на ощупь так же, как на вид. Считай меня ненормальной, если хочешь. Ты не обиделась?
– Ну конечно нет, Лукреция, – сердечно ответила жена посла. Она скорчила прелестную гримаску и улыбнулась, обнажив ровные белые зубы. – Давай ты потрогаешь мои, а я – твои. Мера за меру. Подруги часто ласкают друг друга, и ничего плохого в этом нет.
– Конечно нет, – радостно подтвердила донья Лукреция. И покосилась на угол, в котором укрылся дон Ригоберто. («Она с самого начала знала, что я здесь», – вздохнул дон Ригоберто.) – Не знаю, как твой, а мой муж в восторге от таких вещей. Давай поиграем.
Женщины принялись ощупывать друг друга, сначала осторожно и робко; потом более решительно; вскоре обе, не таясь, ласкали друг другу соски. Женщины почти слились в объятиях. Их руки переплелись, волосы перемешались. Дон Ригоберто едва отличал одну красавицу от другой. Капли пота – а может быть, слезы? – щипали глаза так немилосердно, что он без остановки моргал. «Как радостно, как горько», – думал он, сознавая, насколько противоречивы его чувства. Такое возможно? Почему бы и нет. Раз возможно находиться одновременно в Буэнос-Айресе и в Санта-Марии, сидеть холодным утром в набитом книгами и гравюрами кабинете и прятаться в весеннем саду, изнывая от жары и алчно вглядываясь в густые клубы пара.
– Сначала это была игра, – пояснила донья Лукреция. – Чтобы убить время, пока из нас выходили токсины. И вдруг я подумала о тебе. Понравится ли это тебе? Возбудит ли? Или оскорбит? И не устроишь ли ты мне сцену, когда обо всем узнаешь?
Дон Ригоберто, верный решению всю ночь поклоняться наделенным особыми полномочиями грудям своей жены, опустился между раздвинутыми ногами доньи Лукреции. Взял ее груди в ладони, с благоговением и нежностью, бережно, словно хрустальные. Он целовал их сомкнутыми губами, миллиметр за миллиметром, словно землепашец, который старается засеять каждый клочок земли на своем поле.
– В общем, я захотела потрогать ее грудь, чтобы узнать, отличается ли она на ощупь от настоящей. А она мою просто так, за компанию. Конечно, это была игра с огнем.
– Разумеется, – согласился дон Ригоберто, продолжая ласкать груди жены, разглядывать их, сравнивать и наслаждаться их симметрией. – Вы возбудились? Стали целовать их? Сосать?
Произнеся это слово, дон Ригоберто испуганно прикрыл рот ладонью. Он нарушил собственный запрет на употребление примитивных выражений (сосать, лизать), способных разрушить любые чары.
– Я не говорил «сосать», – неловко оправдывался дон Ригоберто, тщась исправить прошлое. – Итак, «целовать». Кто из вас начал? Ты, любимая?
Видение стало мутнеть и пропадать, словно отражение в запотевшем зеркале, и ответ доньи Лукреции прозвучал едва слышно:
– Конечно я, ты ведь этого хотел, ты сам просил меня об этом.
– Не уходи, – попросил дон Ригоберто. – Я хочу, чтобы ты была здесь, живая, а не призрак. Потому что я тебя люблю.
Тоска обрушилась на него, как ливень, буйные струи заливали сад, стучали по крыше резиденции посла, смывали запах сандала, сосны и мяты, скрывали от глаз маленькую баню и двух подруг. Видение испарилось вместе с горячим мокрым воздухом парной. Утренний холод пробирал до костей. Злые, точно фурии, морские волны яростно бросались на берег.
Дон Ригоберто вспомнил, что в романе Онетти – проклятого Онетти, благословенного Онетти – Толстуха и Кека целовались тайком от Браусена, точнее – мнимого Арсе, и Кека (бывшая или нынешняя проститутка или бывшая проститутка, та, которую убили) верила, что ее комната полна монстров, духов, сказочных уродцев и невидимых фантастических тварей. «Кека и Толстуха, – подумал он, – Лукреция и жена посла». Я шизофреник, такой же, как Браусен. Видения рассеялись, бездна одиночества становилась все глубже, кабинет, словно квартиру Кеки, наполняли злобные твари, а спасения не было. Может, пора сжечь дом? Закрывшись в нем вместе с Фончито?
В тетради было даже описание эротической фантазии Хуана Марии Браусена («навеянной полотнами Поля Дельво [110], которых Онетти видеть не мог, ибо когда шла работа над «Короткой жизнью», бельгийский сюрреалист к ним еще не приступал», значилось в скобках): «Я откидываюсь на спинку кресла, плечом к плечу с девушкой, и представляю себе маленький город, сплошь состоящий из домов свиданий; тайное поселение, где повсюду, в садах и прямо на мостовой, видны обнаженные парочки, среди которых попадаются педерасты, они закрывают лица руками, когда где-нибудь зажигают фонарь…» Ждет ли его судьба Браусена? Или он давным-давно превратился в его подобие? Жалкий неудачник, потерпевший крах католик-идеалист, вооруженный евангельским словом миссионер, позже анархист и индивидуалист, агностик-гедонист, утонченный фантазер с неплохим художественным вкусом, опасный мечтатель, принесший в жертву своим странностям любимую женщину и единственного сына, скучный управляющий большой страховой компании, теперь он с каждым днем, с каждой ночью все больше походил на «ходячее отчаяние» из романа Онетти. Браусен, по крайней мере, под конец решился насовсем сбежать из Буэнос-Айреса и после бесконечно долгого пути на поездах, машинах, пароходах и автобусах добрался до Санта-Марии, выдуманного городка на берегу Рио-де-ла-Платы. Дон Ригоберто до сих пор оставался слишком нормальным, чтобы сознавать: нельзя нелегально перейти границу вымышленного мира, перескочить одним махом из реальности в мечту. Он еще не стал Браусеном. Еще есть время одуматься, сделать хоть что-нибудь. Но что, что…
Незримые игры
Я проникаю к тебе в дом через дымоход, хоть я и не Санта-Клаус. Залетаю в твою спальню и начинаю кружить у тебя над головой с тонким комариным писком. Во сне ты размахиваешь руками, чтобы прогнать несчастное насекомое, которого на самом деле нет и в помине.
Когда мне надоедает изображать комарика, я перелетаю тебе в ноги и дую на тебя ледяным ветром, пробирающим до костей. Ты дрожишь, сворачиваешься клубком, кутаешься в одеяло, стучишь зубами, тянешься за пледом и чихаешь, словно аллергик.
Тогда я напускаю пьюрской тропической жары, чтобы ты хорошенько пропотел. Ты становишься похожим на мокрую курицу, сбрасываешь простыни, стягиваешь пижаму. Валяешься голый, потеешь и задыхаешься.
После я превращаюсь в перышко и щекочу тебе пятки, ухо, подмышки. Хи-хи-хи, ха-ха-ха, хо-хо-хо, ты хохочешь без остановки, строишь уморительные рожи, вертишься с боку на бок, корчишься в судорогах. И наконец просыпаешься, насмерть перепуганный, озираешься, но не видишь меня, только чувствуешь, что кто-то караулит тебя во мраке.