Авраам Бен Иегошуа - Смерть и возвращение Юлии Рогаевой
— …Сократ не отталкивает любовь молодого Алкивиада, хотя в то же время отказывает ему в окончательной близости.
— Почему?
— Потому что дистанция в любви есть необходимое условие ее истинности. Сохранение дистанции, вопреки тому желанию двух половинок соединиться, которым вы все так восхищаетесь. Платон категорически утверждает, что окончательно соединяться нельзя. Подлинная страсть, подлинное желание красоты, стремление к ней должны всегда оставаться незавершенными, истинная любовь всегда должна находиться в динамическом, неравновесном состоянии, переживая колебания огромной амплитуды, которые в высших своих, крайних точках могут привести человека как к высочайшим духовным подвигам, так и к самым бесстыдным, грязным поступкам.
— Как это верно! — восхищенно бормочет старый мошавник.
Глава третья
Вовремя ты пришел, сержант, самая пора сменяться, только я, пожалуй, еще задержусь здесь с тобой немного — всю смену, понимаешь, всё было тихо-спокойно, а вот в самый последний момент перед твоим приходом озадачило меня вдруг… да ты сам посмотри, вот тебе бинокль, видишь — вон там вдали, где спуск начинается, видишь? Странное что-то такое прет из тумана, махина какая-то непонятная, и прожекторами бьет далеко… не пойму, то ли это пришельцы какие на Землю спустились, не зря про них в последнее время талдычат, то ли мне, старому дураку, и впрямь стало мерещиться по ночам, как солдаты мои говорят. Нет, ты посмотри сам, у тебя глаза помоложе… Как думаешь, может, разбудить дежурного офицера, а? Говоришь, машина какая-то? Ну, тогда ладно. Нет, ты не думай, я не спятил. Просто, понимаешь, служу уже чуть не полвека, лучшие, как говорится, годы отдал, а сейчас вот никак не разберу, что к чему, всё у меня в голове перемешалось, то ли я еще в армии, то ли уже стал гражданский человек… Ну, сам посуди, как это может быть, чтоб такая вот секретная военная база, чуть не город целый под землей, самое, понимаешь, заповедное укрытие для главного начальства, можно сказать — святая святых, знаешь, как ее охраняли? — и вдруг на тебе, стала музеем для туристов, входи себе всякий, кто хочет, смотри повсюду, вот тебе всё самое секретное напоказ! А мы ж тогда зачем здесь? Что охраняем?
Нет, а ты-то хоть сам знаешь, милок, чего тут под нами находится? Ты, я вижу, из молодых, недавних, так я тебе скажу — лифт тут, ну прямо словно в преисподнюю — на десять этажей вниз, да и там еще дна не достает, еще под ним невесть на сколько метров самое сверхсекретное дно и находится. А настроено там такое — даже не спрашивай! И апартаменты для начальства, и кабинеты для офицеров, и склады на много лет, и семейные квартиры для долгого пребывания, и кухни, а холодильники в них чуть не на квартал целый длиной… И больница, а как же без больницы, с операционными и с залом для рожениц, всё есть, на случай всякого случая — и против радиации, и против взрыва, против всего… Так-то вот, милок!
Да, прав ты, я уж и сам вижу, что машина. Чудная какая, скажи?! Бронированная! Из старых, видать, из списанных. Кого ж это несет в такую ночь? Свои, видать, вон как прямо едут, не скрываются. Вот, говорят, нету у нас теперь врагов, стали наши бывшие враги все до единого нам теперь друзьями, отложили нам конец света, и бомбы, мол, нынче у всех на складах гниют. А что террористы там и тут шастают, так из-за одного безумца-самоубийцы незачем, говорят, целый подземный город содержать и деньги на него тратить. Вот мы с тобой и стали теперь не то солдаты, не то прислуга при музее да официанты при гостинице, и все наши обязанности — развлекать заезжих гостей представлениями на экранах. А я тебе так скажу — нельзя так, неправильно. Кто тебе поручится, что мир этот всеобщий на самом деле наступил? А ну какая новая угроза снова появится, неожиданно, — где тогда прятаться прикажешь, а? То-то! Нет, ты уж как хочешь, а лично я, если вижу, что на меня какая-то штука такая непонятная из тумана прёт, я на всякий случай уши навострю и глазенапы тоже. Да ты смотри — она же за собой настоящий гроб тащит! Металлический! С чего бы это…
«Небольшой крюк» к туристскому комплексу, открытому на бывшей секретной военной базе, на деле обернулся растянувшейся на два часа мучительной ездой, сначала по зигзагам крутых подъемов, потом по длинному и почти такому же крутому спуску. Путники устали, и, когда у въездных ворот машину останавливает пожилой, седоватый сержант и, сверкая множеством металлических зубов, решительно заявляет, что без специального пропуска всякому военному транспорту въезд на базу воспрещен, никто уже не имеет сил. Захватив с собой личные вещи, они отправляются вслед за сержантом в гостиницу, оставив бронемашину за воротами. Гроб тоже остается снаружи — сверкающий заиндевевшим металлом, открытый всем взглядам, им даже лень набросить на него какое-нибудь покрытие. Идти приходится несколько сот метров, и всё это время суровый сержант молча, воинственно вышагивает впереди. Однако в гражданскую гостиницу, которая находится на пол-этажа ниже уровня земли, гостей так и не впускает, ссылаясь на слишком поздний час. Вместо этого он ведет их в помещение охраны. Это небольшой зал с открытой печью, у огня которой греются трое солдат. Приезжим выдают одеяла и матрацы и предлагают устраиваться на покой. Утром явится дежурный офицер, проверит документы и тогда впишет их, как полагается, в гостиничную регистрационную книгу.
Временный консул молча раскладывает в углу матрац, снимает пальто и ботинки и укладывается, напоследок бросив на Кадровика смущенный взгляд, словно извиняясь за то, что предложенный им крюк навлек на всех такие неудобства. Но Кадровик не торопится его осуждать. Армейская служба научила его: если подчиненные сами признают свою ошибку, лучшее, что может сделать командир, — промолчать. Он тоже берет себе матрац, еще два одеяла, в придачу к уже полученному, и устраивается в противоположном углу. Братья-водители укладывают несколько матрацев один на другом, чтобы было помягче спать, а Журналист, возбужденный собственной лекцией о Платоне, Сократе и любви, жестом приглашает Фотографа лечь рядом, но предварительно дает ему знак сделать несколько снимков, запечатлев и этот необычный эпизод путешествия. Только мальчишка почему-то стоит посреди зала, оглядываясь вокруг, как будто потерял что-то важное. Потом садится на пол, подбирает под себя ноги и принимается подбрасывать в печь лежащие тут же поленья. Видно, продремал всю дорогу и теперь не очень хочет спать, потому что, когда старый сержант вносит в зал ведро с горячим чаем, тут же вскакивает, чтобы помочь. Они вдвоем разливают чай по чашкам и затем раздают их тем, кто хотел бы слегка согреться перед сном. Кадровик тоже получает горячую чашку, берет ее из перепачканных сажей пальцев подростка и благодарит его ободряющей улыбкой и словом «спасибо» на местном языке. Он еще в машине выспросил это слово у Временного консула. Сладкий чай жаром расходится по его жилам, ему тут же хочется повторить наслаждение, но сержант уже вышел со своим ведром, и остается только показать мальчишке жестом погасить свет. Из другого угла доносится язвительный голос Змия, который вслух интересуется, не забреют ли их в конце концов ненароком в местную армию, но Кадровик чувствует, что ему будет трудно заснуть, и понимает, что если начнет сейчас отвечать болтливому Журналисту, то втянется в длинный и бесплодный разговор, который окончательно его разбудит. Он решительно поворачивается лицом к стене и закрывает глаза. Но увы, уши закрыть невозможно, и в них тотчас вторгается глубокое, со свистом, дыхание Временного консула, перемежаемое громким храпом какого-то из охранников. На часах половина третьего ночи, уснуть под эту симфонию звуков совершенно невозможно, и он снова поворачивается лицом к залу и видит, что мальчишка по-прежнему сидит против печи, глядя, как завороженный, на пляшущие язычки постреливающего пламени. Отсветы огня играют на его продолговатом точеном лице. Все спят, и Кадровику ничто не мешает рассматривать паренька, разве что какая-то внутренняя неловкость, и он защищается от нее мыслью, будто смотрит на него только затем, чтобы получше представить себе его мать, на которую так и не согласился посмотреть тогда, в морге.
Но похоже, парнишка интересует не только его. Старик сержант, вернувшийся подбросить в печь еще немного дров, заводит с пареньком тихий разговор, видимо расспрашивая, откуда они и куда едут. Поскольку оба говорят на своем языке, Кадровику остается только следить за жестами мальчишки да за выражением лица старого сержанта. Подобно всем другим пожилым людям, с которыми он общался с тех пор, как принял на себя эту странную миссию, этот сержант тоже вызывает у него безотчетную симпатию. Его мысль невольно возвращается к хозяину пекарни, и он опять думает, что следовало бы ему позвонить. Они уже сутки, как не разговаривали. Старик наверняка беспокоится. Он торопливо встает, вынимает из сумки переносной телефон с его зарядным устройством и, подойдя к сержанту, показывает ему вилку зарядного устройства. Потом изображает двумя пальцами что-то вроде вилки, втыкаемой в электрическую розетку. Любой олух поймет, что ему нужно срочно подключить этот аппарат к сети. Сержант с интересом берет у него из рук незнакомый телефон, крутит его в руках и шепотом советуется с парнишкой. Видимо, проверяет, правильно ли он понял этого чужого, но тоже по-военному подтянутого человека. Потом, как будто разобравшись и даже обрадовавшись достойной его звания и опыта технической задаче, неожиданно вставшей перед ними в середине ночи, без лишних слов прячет мобильник в карман своей длиннополой шинели и выходит из зала. Кадровик несколько испуган — не испортит ли он там что-нибудь, включая, — но парнишка со смехом говорит что-то успокаивающее, и он, неожиданно для себя самого, с благодарностью гладит его, как ребенка, по светловолосой голове и снова улыбается ему. Теперь он может спокойно спать, телефон будет заряжен, и утром он сможет позвонить в пекарню. Он уже хочет было вернуться на свой матрац, под остывшее одеяло, но теперь мальчишка словно прилип к нему. Идет с ним, придвигает к его матрацу еще один, для себя, и начинает раздеваться, причем догола, как будто ему совсем не страшен холод, лежащий в углах неуютного зала. Застарелый, кислый запах пота ударяет в ноздри Кадровику и мигом отрезвляет его. Отец взрослеющей дочери, он уже несколько лет избегает вида ее наготы и, уж конечно, наготы ее школьных подружек, которые случайно остаются ночевать в их квартире, и теперь, впервые за многие годы, видит перед собой обнаженное молодое тело, наполовину детское, наполовину взрослое, мужское по природе, но в то же время сохранившее что-то женственное в своих формах: округлые плечи, тонкие кисти рук, мягкие стопы. Даже золотистый лобок, кажется, не совсем еще решил, чьим ему стать, юношеским или девичьим. И вдруг он видит, что эта гибкая спина, словно вырастающая из обнаженных ягодиц, несет на себе следы застаревших и свежих царапин и даже укусов, омерзительные и несомненные признаки того раннего растления, на которое намекал старый консул еще там, в городе, перед их отъездом. Да и тот взгляд — вначале вызывающий, а потом разочарованный взгляд, который парнишка бросает на лежащего рядом мужчину, только подтверждает эти догадки. Что-то не по-детски хитрое и расчетливое чудится Кадровику во всей этой молчаливой сцене, и ему приходит на ум странная мысль, что опытный паренек, кажется, хочет соблазнить его на порочащую, грязную связь — может быть, даже в надежде отомстить этим за погибшую мать и обманутые иерусалимские ожидания. Он тотчас отодвигается подальше к стене, и, видимо, на лице его отчетливо вырисовывается вся брезгливость, которую вызвало в нем это бессловесное предложение, потому что мальчишка, словно что-то поняв, медленно ложится на свой матрац, закрывает глаза и сворачивается клубком. Теперь, когда его лицо оказывается почти рядом, Кадровик снова замечает тот особый рисунок татарской дуги, которая тянется над его глазом к основанию слегка уплощенного носа, но теперь даже эта экзотически очаровательная черта, которую мальчишка унаследовал от матери, не может пересилить его гадливого чувства, и он тоже закрывает глаза, пробормотав лишь «спокойной ночи» в сторону этого несчастного, запуганного, одинокого подростка, уже с детства втянутого в грязный и жестокий преступный мир и развращенного этим миром. Но на его «спокойной ночи» тот только улыбается, не открывая глаз, но так вызывающе и отчужденно, словно раз и навсегда, с яростной детской обидой, решил не отзываться ни на одно слово на языке ненавистной страны. Ничего, парень, думает Кадровик. Ты делаешь вид, будто меня не понимаешь, но я не гордый, могу и повторить, и он повторяет еще раз: «Спокойной ночи и хороших снов», а потом окончательно поворачивается к стене и долго смотрит, как на ней перемигиваются отбрасываемые пламенем блики, пока наконец всё вокруг не расплывается, теряя очертания и смысл и сливаясь с бесформенным беспамятством тяжелого сна.