Борис Евсеев - Евстигней
Иногда о его страстишках догадывались податели жалоб и просьб: прятать следы гульбы, пудрить щеки, скрадывать царапины Храповицкий не привык.
Вот и недавно произошел пренеприятный казус.
Некий тамбовский помещик в не весьма приличном заведении был Александром Васильевичем крепко бит. А наутро к нему же самому с жалобой на неизвестного буяна и явился. Дальше что? Рассмотрелся тамбовец и охнул. Подивился тесноте мира сего. Сперва кинулся в драку, потом обнялись, поцеловались, выпили мировую. А там снова разодрались и опять — жалоба. Теперь уж самому Канцлеру.
Правда, при всем при том дела государственные удерживал статс-секретарь твердо.
День за днем, месяц за месяцем, год за годом исполнял он великие и малые, серьезные и не слишком поручения императрицы. В нарочно заведенной памятной тетради — в журнале — успевал отмечать всё имевшее отношение к делам двора.
Придворный театр занимал в его записях не последнее место. Все, что имело отношение к деяниям театральным, отмечалось Храповицким с особым тщанием. Отмечались не одни лишь слова и события, но также и чувства, кои испытывала матушка государыня, посещая спектакли, оперы, маскерады.
Утром пасмурным, утром ноябрьским, капая рассолом на бумагу и глядя с сожалением на следы зря пропадающих капель, поискав в чернильнице древесных жучков и навек уснувших осенних мух и не найдя оных, Александр Васильевич статс-Храповицкий записал:
«27 ноября 1786 года. В Эрмитаже играли в первый раз “Боеслаевича”».
Записалось как-то скудно, сжато. А ведь требовалось записать еще немало! Требовалось хотя бы в двух-трех строках уместить и отбытие матушки Екатерины, последовавшее еще до окончания третьего акта, и ее гнев, и резкие крики, доносившиеся из покоев государыни до полуночи и после нее.
Да только как такое уместить на бумаге?
Сосунок, сутуляка с каштановым вихром — что себе позволил? Менять написанное матушкой! Сокращать до неприличия важнейшие разговоры, а взамен их — давать растечься мутною водой мужицким песням! Да еще при том были искромсаны собственные Александра Васильевича стишата, к матушкиными строками скромно притулившиеся.
И ведь была б музыка как музыка! А то ведь — и тут уж надо сказать без ругани, без сердца — одна сиволапость мужицкая! Вот какой дряни понапихал сосунок в свою сраную оперу. А еще в Италии на казенный кошт обучали. Недоучили, что ль?
Нет, не будет матушка такую оперу во второй раз слушать. Так можно было б и записать: «В первый и в последний раз была представлена опера “Боеслаевич”». Да уж придется потерпеть до окончательных слов государыни. Нечего думать и о переносе оперы в какой-то другой театр. Разок сыграли — и крест на той музыке поставили. И платить за такое непотребство — грех! А ежели прикажет матушка заплатить сосунку за премьеру — так это от доброты сердца, и выполнять такой приказ незачем. Каждому платить — державу разорить!
«Это ж надо такое! — никак не мог успокоиться Храповицкий. — Арии превратить в дуэты и трио. Все главное урезать до безобразия... И еще сии выматывающие кишки бунташные сцены. Ведь ясно у матушки сказано: “Идет балет”. И всё! Никакого ломанья ворот, никакого разрушения богатырских покоев, никакого скрытого и открытого тираноборства. Ну и, в конце концов: опера-то комическая. Так государыня указать изволила».
И еще одно ясно матушкой Екатериной (хоть и не для ушей горе-сочинителя) было указано: в опере российской — именно музыка должна быть у слова в подчинении. Главное — что? Главное легкий разговор, спокойная беседа. Ну иногда — скрыпицы с вальдхорнами к беседе прилепляются. Сие — дозволительно.
Нет, положительно италианцы лучше. Они-то в любом нюансе государыне покорны. Немцы-французы — те тоже на цырлах бегают, каждое слово ее берегут. А этому никто не указ!
Александр Васильевич позвонил еще раз.
Снова явился камердинер.
— Сей же час послать в Эрмитажный театр курьера. Да узнать: там ли еще, на театре, ноты «Боеслаевича», или капельмейстер их с собой уволок? Буде ноты остались — так сюды их принесть. Немедля!
Через полчаса ноты были доставлены, с поклоном на ломберный столик перед Храповицким выложены.
К тому времени Александр Васильевич выпил рюмку, налил и другую. Но ее пить не стал, стал охорашивать себя перед зеркалом.
Расположение духа его сильно улучшилось. Первоначальный замысел — искромсать нотные листки ножницами — рассеялся. Покинула и мысль представить сию нарезку пред матушкины очи.
«В век Просвещения и поступать следует просвещенно. Сему нас государыня учит».
— Эй! Подать сюды клею. Да привесть кого из италиашек-музыкантов.
Александр Васильевич углубился в чтение нот.
Собственно, читал он не ноты — проговаривал хорошо ему известные слова, выписанные внизу, под нотными строками.
«Тут и тут... И здесь еще... Ах, подлец музыкальный, ах стерво!..»
— Клей где? Бумаги полосной! Можно было бы, однако, и не кричать.
Поспешал уж лакей с подносом, на коем в мисочке дрожал и туманился киселем переведенный из состояния твердого в состояние жидкое столярный клей. Нарезанная полосами бумага чуть свисала с краю подноса.
«И не нужон никакой италиашка, сам управлюсь...»
Статс-Храповицкий ухватил полоску бумаги, смазал ее обильно клеем, на клей — еще горячий — подул и попытался заклеить кусок партитуры, писанной, как он с отвращением вдруг заметил, манерно, с завитками.
В клее, однако, внезапно обнаружились непроваренные куски, ложился он плохо, бумага топорщилась.
— Сургуча сюды!
Вбежали с сургучом.
Через четверть часа все нелепые балетные сцены были наглухо заклеены полосами бумаги, да сверху того еще припечатаны сургучом.
Тут подоспел наконец италианец.
— А выкинь ты мне начисто из второго и четвертого акту все мужицкие хоры. Намертво их сургучами залей!
Италианец, даже не капельмейстер, а так себе: вторая скрипка, третий пульт, но быстроглазый, но донельзя любезный — в ответ сладострастно улыбнулся.
Вчера, после двух скорых петушиных побед и их долгих восхвалений перед распростертой в креслах придворной красавицей, случилось ему во дворце заснуть. Однако изгнан из дворца не был. Почему и к Храповицкому, жившему недалече, доставлен был мигом.
Оперу русского недоучки он вчера слыхал. Господин статс-секретарь прав тысячу и еще одну тысячу раз. Пер баччо! Не опера, а лошадиное ржанье. Или, лучше сказать, ослиный хоровод. Пение — не сладостно. Мелодии — не округлы. Тьма хоровая какая-то... Русских следует без устали просвещать! Вот только каким способом? Именно таким, какой придумал господин статс-секретарь: писанину их резко сокращать, испорченные места наглухо заклеивать! Оставлять только то, что подобно европейскому... Хотя нет, германского духу тоже не надо. Оставлять то, что сродно духу веселому, италианскому. И убирать переполненное духом сивушным, свистящим: так называемым русским духом...
Италианский скрипач еще шире растянул рот в улыбке и от души промазал отрезную полоску бумаги. Полоса легла точно туда, куда следовало. Порядок — ежели не в самой музыке, так хотя бы в нотах — был восстановлен.
Просвещение торжествовало.
Глава двадцать девятая
«Высоко сокол летает... »
Чего греха таить: возвращаясь в Россию, Фомин рассчитывал на теплое и сытное место. Отыщется ли такое место в приватном оркестре или же в Придворной капелле, удастся ли встать капельмейстером на театре, — не так важно. Важно получить возможность, не ища повседневно средств, сочинять оперы, оратории, симфонии. И выносить их на суд знатоков. А посему — «место» должно быть мало обременительным, но кормить сытно! И главное, должно обеспечивать непрерывность и равномерность сочинительских усилий.
Расчет Евстигнеюшкин был весьма основателен.
Да только выходило пока по-иному. Сперва кое-как перебивался перепиской нот. Потом вдруг, ни с того ни с сего, предложили чужую оперу переделать. Отказался. Может, и согласился б, да уж больно нелепо все было обставлено: с комической таинственностью и до невозможности глупо.
Одного вечера вскарабкался к нему наверх карла: дико-арапистый, бесноватый. Встал посередь квартеры, жидко плюнул на пол. Затем спохватился, ласково поманил за собой, пискнув только:
— Свезу тебя во дворец!
Дворец оказался недостроенным.
Там, в недостроенном дворце, выступил из-за колонн некий верзила. Под самый нос платочком — какие носят простые поселянки — подвязан. А одет венецианцем: берет синий, камзол бархатный, наконечники шнуров на камзоле серебряные. Верзила, слегка сбиваясь, — что и как говорить, с чужого голосу, видать, заучил — Евстигнеюшке сообщил: некую оперу надобно довести до ума. Переписать начисто увертюру, заново составить четыре ансамбля, да две арии, да хор к ним финальный привесить.