Борис Евсеев - Евстигней
Престарелая Авдотья, нанятая за гроши близ чухонского рынка убирать и стряпать, мелко крестилась за занавесками.
Вдоволь набегавшись, Евстигней прочно усаживался за клавикорды и не отрываясь выстукивал на них не желающую исчезать то двух-, а то и трехголосую мелодию. Мелодия походила на слышанную в детстве песню. Но была другой…
Детское (страшноватое, но тем-то и дорогое) из углов петербургских выступало чаще, чем из углов италианских. Больно тыкало в грудь, обрушивалось на спину.
И то сказать: не только матери и вотчима в живых уж не было, но и детей их, совместно нажитых, распихали по каким-то казенным местам: по приютам, что ль?
Приятели по Академии тоже разбрелись кто куда: Петруша Скоков после двух лет службы у графа Скавронского в Неаполе перебрался в Москву, где служил то ли у графа Шереметева, то ли в ином не столь выгодном и пристойном месте. Служил, по слухам, не весьма усердно.
Другой приятель, Давыдов, сиганул еще дальше: на юг, в Новороссию, хоть и по зову светлейшего князя Потемкина, но в места неопределенные, слабо представимые.
Поддержки искать было не у кого. Одна музыка поддерживала! Да и то не вся: а лишь та, что узналась в Италии и услышалась в детстве. Припомнились на долгие годы позабытые солдатские и крестьянские песни. В песнях тех чуялась крепкая опора, даже иногда — железная ось.
Капитанская дочь,Не ходи гулять в полночь...
В полночь… Полночь… Отстучав «Капитанскую дочь» с вариациями на клавикордах, Евстигней выходил (иногда выползал неуклюже) на улицу. По приобретенной в Италии привычке, слонялся бесцельно по набережным, переходил неспешно каналы и канавки, распрямлялся, сутулился, мерз, вспоминал жирную, теплую зимой и осенью Болонью.
Вдоволь напутешествовавшись, сворачивал в трактир. («А надо бы в театр. Да ведь — еще успеется!») Полученные от Храповицкого через его лакея деньжата — небольшие, но верные — еще звенели в кармане.
В трактире, по неотступному его требованию, подносили бумагу, грифелек и похлебать чего погуще. Питер, однако, не Болонья.
Угрюмство, вой, беспричинная драчливость, пустые глаза, полные словесного сора рты — так и норовили из темных закутков заведения перелететь за Евстигнеюшкин стол, улечься на разлинованную бумагу. «Оперская сказка» государыни императрицы обрастала трактирными мыслями, нигде не указанными сценами, обставлялась тяжким мастеровым и мужицким словом.
В эти первые питерские дни и недели — странною жизнью он жил, Евстигней Фомин! Одинокой, без радостей, Богом и людьми слабо слышимый... Только одно с той странной жизнью и мирило: сочинение небывалой, впервые вливаемой Богом в душу музыки.
Вскорости, однако, стало ясно: для гармонического существования такой однобокой жизни мало! Да где ее взять, другую? В свет высший — не проникнуть. (Петруша Скоков пытался — так от графа Скавронского едва не палкой его прогнали.) Окружения музыкантского и музыкальной среды — подобной италианской — нет как нет. Места никакого не предлагают. Оперу сочинять — ту, видно, на пробу дали. А когда полной мерой заплатят и какова та мера будет? Неведомо.
Евстигней стал склоняться к печали. Тут нежданно-негаданно выискался ему наставник. А спустя некоторое время и сотоварищ, и помощник по трудам музыкальным.
Николай Александрович Львов выискался!
Более всего на свете любил Николай Александрович Петербург. Но и остальною Россией (подобно многим) не пренебрегал. Любил Россию среднюю, любил тамбовские леса и степи воронежские. Белую Русь любил еще. Вообще: любил всякую добрую устроенность, тихость, простор.
Длительно занимаясь архитектурой — он и в жизни своей желал наблюдать соразмерность. А вот в самой архитектуре больше думал о пользе строений.
Посмеиваясь, выстроил он Невские ворота в Петропавловской крепости (авось за ним никогда сии ворота не захлопнутся!). Благоговея, воздвиг Иосифовский собор в Могилеве. Играючи, изобрел способ к сооружению глинобитных построек. Сей хитрый способ применил он в Гатчине, при возведении незабвенного «Приората».
Что любил Львов более архитектуры? Песни народные.
Занимался ими давно, занимался истово.
Песня была для Николая Александровича не просто отрадой для души и пробой голоса, а, пожалуй, чем-то иным. Ведь что в песне имелось?
А вот что. Хорошая песня соединяла в себе разом: сценическую драму, лирические стихи, затейливые и сами по себе ценные наигрыши балалайки и гудка. Словом, содержала в себе — издалека и тайно накатывающую — мощь оперы.
Но тут противуречие, парадокс: в песенной России, заниматься песней некому!
Засучив рукава, принялся Николай Александрович Львов за то дело.
Перво-наперво стал записывать голоса. Ездил по слободам и деревенькам сам, посылал верных людей, записи множились. Помогал ему, а потом и значительно Николая Александровича в том деле опередил — возлюбивший русскую музыку как свою собственную чех Ян Богумир Прач.
Чех знал о музыке больше Львова. Широко улыбаясь, Николай Александрович уступил и передоверил чеху свое детище: запись голосов русских песен. Сам же принялся разрабатывать часть теоретическую.
Работа двигалась. Впереди Николай Александрович уже прозревал небывало обширную нотную книгу — «Русские народные песни». И не просто слова песен должны были в той нотной книге содержаться! А и все до сути песни относящееся: голоса, подголоски, музыкальные обозначения темпа и ритма. Еще и указано должно быть: где какая песня услышана, кем записана.
Однако такая «Русская книга песен» была делом дальним.
А пока суд да дело — обуяла Львова еще одна мысль: дать некоторым из русских песен сценическое воплощение! Каким-то образом водвинуть песни в театральное пространство, в театральный репертуар. Вот только как?
Об этом он как раз и размышлял, когда представили ему новоиспеченного Болонского Академика, мастера композиции Евстигнея Ипатовича Фомина.
— Думаете ли вы, милостивый государь, кроме названных вами ораторий и пиэс инструментальных — еще и о создании опер?
— Только об них сейчас и думаю, — не слишком любезно ответил Фомин.
— А какого роду мелодии для наполнения сих опер использовать решили?
— Сам толком еще не знаю...
Нелюбезности нового своего знакомца Николай Александрович приметить не захотел. Мысли его враз наполнилась иным содержанием, побежали в другую сторону. «Вот и новейший сочинитель явился! Только б не испортили его наши обрусевшие, наши приторные италианцы!»
Фомина же первая встреча с Николаем Александровичем впечатлила мало. Был он всецело погружен в своего «Боеслаевича». Но чем больше Фомин эту оперу разрабатывал, чем больше музыкальных отрывков к словам матушкиным прилагал — тем сильней разнилась опера от того, что тогда имело успех в российской столице.
Как-то так случилось, что для «Боеслаевича» оказывались подходящими одни хоры да ансамбли! А где ж сладкозвучность арий, где бесконечные solo, каденции и распевки италианские? Где бережно оттеняющая задумки государыни легонькая танцевальная музычка?
Ничего этого не осталось и в помине.
За словами государыни — вдруг сдвинув их в сторону, вбок — нежданно-негаданно проступил сам Великий Новгород: с крутыми законами и клубящейся меж них вольницей, с долгим оканьем и холодновато-таинственным распевом Северов, с набатным звоном, треском ломаемых заборов, топотом тысяч ног.
По временам казалось: все, что выпорхнуло из-под пальцев, — полностью противуречит тому, чего, ждала от неизвестного сочинителя матушка государыня! Даже и худшее еще казалось: не императрица и даже не собственный разум — а музыка руководит им! Музыка ведет и властвовует, и над Петербургом царит!
Фомин испугался: эк его в сторону зашвырнуло! Далеко, слишком далеко ушел он от первоначального замысла: и матушкина, и своего собственного. И особливо в том месте, где новгородцы, вывалив скопом на улицы, грозили отрешить, а затем скинуть в Волхов ненавистного посадника.
Ух! Ух!
Впрочем, музыка была сочинена стремительно: «Боеслаевич» внезапно запел, задвигался. За тем движением последовали репетиции и прямо на них — подгонка музыки под певцов, ругня с театральными чинушами, с недоуменно вскидывающими бровки и посмеивающимися в усы иноземными музыкантами, с узнавшими себе внезапно цену лакеями...
Но и это осталось позади.
27 ноября 1786 года опера «Новгородский богатырь Боеслаевич» придворной труппой на сцене Эрмитажного театра была представлена!
Певцами, оркестром и хором Фомин управлял сам.
Быстрым шагом и как всегда, чуть сутулясь, вышел он к оркестру. Оркестр сидел сбоку от сцены, почти впритирку к ней.
В руках у капельмейстера — скрыпка, смычок. Оборотясь, глянул он в зал, поднял скрыпку, выдержал паузу, отвел смычок в сторону, взмахнул им...