Эли Визель - Завещание убитого еврейского поэта
Удивительные по смелости и душевному величию слова! Их эхо долго разносилось по всей израненной, кровоточащей Испании. У нас их обсуждали в Народных домах, бессонными ночами в палатках и даже в грузовиках, что отвозили бойцов на фронт. Я в то время мог бы целиком прочитать его речь наизусть: «Этот университет — храм интеллекта, а я его верховный жрец… Вы, генерал д’Астрей, победите, потому что за вами сила, но не убедите…»
То было его последнее публичное выступление: он перестал преподавать и вскоре умер. Однако интерес к творчеству Унамуно вспыхнул снова. Его «Житие Дон Кихота и Санчо» я читал во время сражений за Теруэль, а «О трагическом чувстве жизни» проглотил в 1937-м, во время битвы за Гвадалахару. Помнится, читая, я говорил себе, что автор, скорее всего, был потомком маранов, а его рассуждения об изгнании напомнили мне писания рабби Ицхака Лурии. То трагическое ощущение бытия, каким пронизано его творчество, века тому назад выражали ученики Шаммая и Хиллела, которым было гораздо более желательно, чтобы человек никогда не появился на этой земле. Но «поскольку он уже родился — пусть изучает Тору»… Что вы хотите: все меня приводит к воспоминаниям о еврействе. И потому все мои встречи — со старыми знакомыми.
А хотите еще пример? Дело происходило в 1938 году, еще до большой катастрофы и чуть раньше моей репатриации. Немецкая армия только что вошла в Австрию, встреченная ликующими толпами. Тиски сжимались, тучи копились на горизонте. На континент готовилась сойти та же ночь, что накрыла Испанию. Судьба Испании давала понять, что случится с остальной Европой. Сила одерживала верх над правом, даже божественным. Нацеленному на вас ружью наплевать на общественные ценности. И вот ружье уже целилось во всех европейцев, и те начали понемногу об этом догадываться. Республиканская Испания была потеряна, Европа — тоже. История опрокидывалась в пропасть, где царили стыд и страх.
Мне было муторно, всем остальным тоже. Приближался конец, все катилось к катастрофе и безысходности, еще не обретшим своего названия. Исчез безвозвратно энтузиазм первых дней, когда под знаком солидарности формировались интербригады. Правительства Франции, Великобритании и США бросили Испанию на произвол судьбы, отдав ее в руки палачей. Как если не оправдать, то хотя бы объяснить подобную трусость людей, во всех других отношениях почтенных, честных и политически проницательных? Мы уже не пытались понять это.
Верной оставалась одна лишь Советская Россия. Только она. Это внушало нам гордость и решимость. Однако ставки уже были сделаны. Выиграть мы не могли. Мы еще сражались, но для спасения чести, а не страны.
А к моей тоске примешивались еще и опасения личного свойства. Исчез камрад Берку, венгерский еврей, который меня любил, как брата.
Я обратился к Яше, чтобы попросить его вмешаться. Яша работал на органы безопасности, и это ни для кого не было секретом. В некоторых кругах в нем видели даже своего сильного лидера.
Он жил в отеле «Монополь», переименованном в «Либертад». Меня он встретил сердечно: круглое смеющееся лицо, кудрявые волосы, загорелый — типичный интеллектуал, еврей-коммунист, какими их представляли в тридцатые годы. Чтобы мне было свободнее, он перешел со мной на идиш. О современной ситуации Яша, как мне показалось, судил менее пессимистично, чем остальные. Война в Испании — это только эпизод, убеждал он меня. За ней последуют другие конфликты. Главное — видеть ситуацию в целом. Важно, что Советская Россия выполнила свои обязательства. Труженики, оставшиеся без средств, свободные люди, которых предали, знают, что могут надеяться на нее. Остальное не так уж и существенно, это всего лишь детали, они изменятся и будут забыты. Надо мысленно совершить прыжок. «Через десять лет ты увидишь, что о прошлых мучительных эпизодах нечего и вспоминать…»
Я пощупал мою незажженную трубку (курить я не курил, но любил поигрывать с ней) и внимательно посмотрел на своего влиятельного собеседника. Он засунул правую руку в карман штанов и, пока говорил, шагал по комнате взад и вперед. Останавливался, лишь чтобы послушать меня. Иногда брал сигарету, медленно ее зажигал, с наслаждением затягивался, прикрывал левый глаз и открывал его только на выдохе.
Понимая, что он очень занят, и не желая испытывать его терпение, я уже собрался объяснить ему причину своего визита, но он опередил меня:
— Я знаю. Знаю, почему ты пришел ко мне.
— И что?
— И ничего.
— Как это «ничего»? Послушай, Яша, Берку исчез, и…
— И ничего, повторяю.
— Что это значит, Яша? Ты что, здесь ни при чем?
— Это значит, что тебе бы лучше в это дело не лезть.
— Но Берку — мой приятель, он ни в чем не виноват, и ты это прекрасно знаешь…
В коридоре послышался какой-то звук, и тотчас голос (но не взгляд) Яши стал жестче:
— Будем говорить по-французски, согласен? Вообще-то нам и толковать не о чем. По крайней мере, по этому поводу. Если Берку задержали наши службы, что возможно, но не очевидно, — это их забота. Они знают, что делают, выполняют свой долг — и не более того…
Он подошел к двери, открыл ее: там никого не было.
— Сожалею, — прошептал он на идише, пожимая мне руку. — Твоему другу ничем нельзя помочь… Забудь о нем. — И уже громче добавил по-французски: — Когда будет время, попробуй взглянуть на это с высоты птичьего полета. Мы выиграем, Санчес, выиграем.
За час я постарел на десять лет. Я думал о Берку: он жив еще или нет? Страдает? Какие преступления он должен был совершить, чтобы заслужить участь предателя? Одна мысль заставила меня похолодеть: а где его держат? Может, в подвалах этого же отеля?
Измученный, отчаявшийся, я шел наугад по Лас-Рамблас, сворачивал в какие-то кривые улочки, где несколькими месяцами ранее прогуливался с Берку.
Рожденный в деревне у румынской границы, этот парень начал с того, что взбунтовался против своего родителя. Его отец, богатый торговец, чтобы наказывать сына, нанимал подручного мясника. И каждый раз, когда маленький Берку возвращался из школы и объявлял, что больше не пойдет туда, вызывали этого подручного со своей палкой… «Было больно, — рассказывал Берку. — Я чувствовал себя, как сотня чертей в аду, но прикусывал губы, чтобы этого не показать… И никогда не показывал. А продолжалось это недели и месяцы. Я не знал, кого больше ненавижу: отца, безучастно смотревшего, как меня лупцуют палкой, или его подручного, который готов был мне все кости переломать за несколько грошей… Однажды я встретил одного парня, члена подпольной ячейки, пошел за ним… и, к своему удивлению, увидел, что подручный мясника меня опередил! Он уже был там и держался как главный».
«Вот так, — думал я. — значит, богатым безжалостным торгашам можно чужими руками истязать собственных детей и… готовить освобождение человечества! Можно подставлять спину под наказание во имя своей религии, а потом — во имя коммунизма, можно одновременно быть другом Берку и Яше. Яша… А что бы я сделал на его месте? Он знал Берку. Мы вместе проводили вечера, пели, сравнивали, чьи приключения интереснее. А теперь Берку — его пленник. Или его жертва?»
На рыночной площади я заметил машину с черно-красными полотнищами, хлопавшими на ветру: анархисты собирались на фронт. Антонио с первой машины махнул мне рукой:
— Санчес, Санчес, у тебя такая рожа!
— Я потерял друга. А может — двух.
— Едем с нами, развеешься! — предложил Антонио. — Увидишь такую битву… Идешь?
— Нет, спасибо, это не по мне, ты же знаешь.
На самом деле его предложение меня соблазнило. Но я его отклонил, потому что невольно вспомнил о Яше, который меня упрекал: «Ты не должен ходить с анархистами, нашел с кем связываться!» И все допытывался: «Зачем ты якшаешься с ними? Когда ты познакомился с Антонио? Почему ходишь в гости к нашим врагам?»
— Нет, Антонио, — повторил я. — Не могу…
Трусость? Осторожность? Не надо играть в слова: это была трусость.
И, как результат, еще худшая тоска, чудовищная тощища. Она меня пожирала. Я чувствовал, что не в ладу с самой жизнью, с телом, которое меня привязывало к жизни. В первый раз я пожалел, что приехал в Испанию. Мне лучше было бы остаться во Франции. Или в Палестине. Или в Льянове… Я снова, как во сне, увидел лицо отца. «Будь хорошим евреем, Пальтиель, хорошим евреем, сын…» А был ли я еще таким? Я больше не следую заповедям Торы, нарушаю законы, больше не надеваю филактерии, но… «Что еще за „но“?» Тфилин — в моем рюкзаке. Я таскаю их с места на место. А не надеваю, потому что… потому что я на войне. «Войне за что? За Испанию?» Она и за евреев. За тебя. За всех угнетенных на земле. «Но ты пришел в Испанию, ты сражаешься за Испанию», — упрекает меня отец, впрочем, это уже не отец. А кто? Он возник ниоткуда и вот уже идет рядом, слева от меня, задевая локтем укрепления, нависшие над городом… где-то у нас под ногами…