Генрих Ланда - Бонташ
Очень многое я забыл и лишь частично смогу припомнить по листку с датами и краткими заметками, сделанному, кажется, в пятьдесят шестом году.
… Я остановился на описании летних дней 1954 года, когда снова стала собираться наша компания. С 12 июля я несколько дней не приходил к стендам, ходил днём на пляж сам. Делалось это, очевидно, подсознательно в результате встречи с Витой. Что-то произошло, и для осмысления этого я должен был побыть один. Надо было понять, что это я приобрёл с того момента, каковы действительные наши отношения, когда и как мы можем видеться снова.
Утром 16-го собрались у Сашки читать вслух Бабеля. Фимка уехал в Каменец-Подольск узнавать относительно работы. Зоя сказала, что она теперь соломенная вдова. Её глаза при этом были, как всегда – они выпытывали и смеялись. Днём я пошёл к Вите. Я уже не помню, о чём мы говорили, наверное обо всём понемногу. Помню только, что мне было не очень легко быть в этом доме и поддерживать разговор, хотя я чувствовал удивительное сходство во многих мыслях и оценках, что-то такое, что я искал и именно здесь надеялся найти. Она сказала, что любит Шаляпина. Я предложил ей свои пластинки, но помня историю с фотографиями и негативами, чтобы не быть навязчивым с подарками, и немного в отместку за подчёркнутую тогда отчуждённость, предложил купить их у меня.
Она сразу же вполне серьёзно согласилась и спросила о цене. Я, не задумываясь, установил размер этой символической платы – двадцать пять рублей. Она поспешно достала и дала мне деньги, которые я принял, сохраняя нарочито серьёзный вид. Так или иначе, у меня был уже предлог для следующего визита.
Вечером наша компания поехала кататься на лодках. Мы бегали по пустынному вечернему пляжу, устраивали конкурс красоты мужских ног, дрейфовали вниз по течению, сцепив лодки бортами, и пели хором протяжные песни.
На следующий день я зашёл в магазин и, справившись о ценах, с удивлением узнал, что мои три "гиганта" с записями Шаляпина стоят даже чуть меньше назначенной мною суммы. Правда, в продаже их, конечно не было. Тут же я купил две имеющихся шаляпинских пластинки и всё вместе отнёс вечером Вите. Дома была вся семья – папа, мама и сестричка, а Вита была нездорова – лежала с перевязанным горлом. Тем не менее мы слушали пластинки. Я понимал, что мне ещё прийдётся преодолевать много непривычных трудностей, и был согласен на это.
Днём я заходил на завод КИП. Эта новая разведка относительно работы была тоже неутешительной. Но я пока гнал от себя эти заботы.
19-го я снова пошёл на Николаевскую. Ходилось уже легче. Я взял домой посмотреть книгу репродукций Кассельской галлереи, обещал альбом репродукций Рима. Вышли мы вместе, Вита шла к бабушке. Она была в платье с синей и зелёной клеткой или полоской, оно мне очень не понравилось. По дороге я пригласил её поехать с нашей компанией завтра на лодках. Она отказалась, не помню по какой причине, но во всяком случае не обидной для меня. Вообще, мы уже, кажется, прошли самое трудное, мы уже почти друзья. Мы попрощались на углу Владимирской.
20-го мы катались на лодках, а что было в последующие дни – не помню, очевидно что-нибудь аналогичное. Помню только, что на 25-е был назначен выезд на Черторой с варением картошки на костре. Картошку должны были купить мы с Зоей. Утром 24-го мы созвонились и вместе пошли на Сенной базар. Летний обильный базар захватывает, создаёт приподнятое, праздничное настроение. Особенно, если рядом Зоя. Она с увлечением всё рассматривает, приценивается, слегка кокетничает своей неопытностью, создавая видимость усердия. Нас зазывают, шутят, принимая за молодожёнов. Мы поддерживаем игру, и в то же время, кажется, какая-то игра идёт между нами двоими.
Вечером у стендов появляется меланхоличный Герка. Все идём к нам на телевизор.
Назавтра – Черторой. Тихие днепровские протоки, заросли деревьев и кустарника. На остров все переправляются лодкой, а я – вплавь, толкая перед собой одежду на резиновом матрасе. День проходит великолепно. Варим картошку, купаемся, плывём на матрасе за лилиями, фотографируемся. Всё чудесно, только незаметно вырисовывается новая линия, может быть новая только для меня. Зоя – Ян. Какие-то недомолвки, избегание друг друга и объяснения в стороне от всех. Так вот, оказывается, в чём дело…
Вечером у стендов – ещё прибавление: приехали Фимка и Толя. Фимка взвинчен и расстроен, но старается это скрыть за развязностью.
Назавтра – именины Геркиной и Сашкиной мамы, являющиеся неофициальной помолвкой Сашки и Веры. Поэтому мы все и присутствуем. Стол в комнате, танцы на огромнейшем балконе. Чудесная летняя ночь. По дороге домой всей капеллой выкрикиваем вольное приветствие под окнами Сомова.
Назавтра вечером на квартире Яна устроили Лёнькины проводы. Кутёж по обычному типу, если не считать, что пьяный Файнштейн сидит во главе стола и обводит всех выпученными и растроганными глазами. На следующий день он улетает в Саратов. Мы провожаем глазами косо поднимающийся в небо самолёт. Лёнька был душой нашего общества, теперь его нет. Карусель убыстряет своё движение.
В этот же день я снова иду на Николаевскую и прощаюсь с Витой: она уезжает в санаторий на Кавказ. Потом узнаю, что приехавший с юга Сомов собирается устроить для друзей отчётный вечер; но это не всё, он приехал с некоей Леной и телеграфно просил "встречать цветами".
Вечером – встреча у стендов, идём просто гулять по паркам. Фимка теперь не приходит. Уже ясно, что у них с Зоей всё ломается. Неужели Ян? Он всё время на взводе, а по Зое ничего не понятно, они время от времени отделяются от остальных. Прогулка и объяснения затягиваются до глубокой ночи, но я не очень в курсе результатов. Я теперь не с ними.
30-го днём слушали у Бильжо магнитную запись самодеятельно исполняемой барковской "Испанской трагедии". Голоса Митьки Малинского, Лёньки Файнштейна – их уже здесь нет, и неизвестно, соберёмся ли мы ещё когда-нибудь. Понятно, что женщин на прослушивании не было.
31-го печатал с Геркой его курортные плёнки. Вечером опять встречались; пошёл дождь, домой нам с Яном было по пути. Он много говорил, рассказывал об институтских годах. Говорит он так же, как делает всё – с азартом. Я подумал, что мы с ним не разговаривали с сорок шестого года. Но о главном он не сказал ничего.
Тем временем события перенеслись в дом Сомовых. Там жила совершенно посторонняя белокурая молчаливая девушка. Жоркина мама обезумела от ужаса, но головы не потеряла и развернула бешеную деятельность. Всем близким друзьям было велено невзначай прийти в гости и любыми средствами подействовать на Жорку отрезвляюще.
Он и сам, кажется, начинал понимать, куда завела его собственная экспансивность, но не знал, как благородно выйти из положения. Мамиными стараниями в доме созрела мысль, что дорогой гостье уже пора уезжать. В день отъезда я и Толя были снова вызваны для провожания на вокзал, чтобы Жорка там под настроение чего-нибудь не отмочил. Мы провожали. Она была всё так же молчалива и непонятна. Он страстно поцеловал её в губы. Это мы ему могли разрешить. Потом я потащил его в кино. У него были глаза раненой газели, я думаю, что он не видел, где экран. Я развеивал его, как мог. В этот же день он всё-таки устроил "отчётный вечер" о своей туристской поездке и мужественно выжимал из себя заранее придуманные шутки.
2-го утром провожали Милу, куда – уже не помню. Заходил к Яну, он уезжал в конце дня, договорились о проводах. Вечером стояли на перроне перед московским поездом и в последний раз смотрели в горящие глаза красавца-Яна. А на Зое было новое ослепительное платье. Он её поцеловал, когда уже тронулся поезд. Снова уходящий поезд, снова непонятный поцелуй… Я почему-то заранее знал, что когда мы разойдёмся на вокзальной площади, Зоя останется со мной. Я прямо посмотрел ей в глаза и спросил: "Послушай, что ты себе думаешь?" Она тоже ответила прямым, но смеющимся взглядом и сказала: "Ничего". Дальше говорить было бесполезно. Я не помню, как долго мы тогда ещё были вместе. Помню только, что поздно вечером встретил на Крещатике Фимку, он гулял один. Как легко было с ним по-дружески беседовать и делать ободряющие намёки!
3-го августа Зоя принесла мне анкеты, которые я хотел заполнить и подать на дарницкий механический завод. Не помню, где и сколько мы ходили в этот день. Заходили к Толе. Он предложил мне лепить мою голову. Договорились начать завтра у нас.
Вечером гулял с Жоркой. Он по-прежнему страдал и должен был высказаться. Из его мучительно выдавливаемого признания я понял, что его гнетёт совсем не чувство, а сознание своего бесчестья. Они познакомились на Кавказе, на пароходе в Одессу он под влиянием дивной ночи пригласил её в Киев, а в Одессе, не имея места для ночлега, они ночевали вдвоём – не помню уже где, но именно вдвоём. И после этого он считает себя связанным долгом чести.
Я отнёсся к этому как-то легко и успокаивал его, сказав, что это ещё ровно ничего не значит. Сейчас я не могу ручаться, что я тогда его правильно понял. Но во всяком случае, ответил я, видимо, правильно.