Тим Лотт - Блю из Уайт-сити
В спорте Колин так и не преуспел, но и тут нашел свою нишу. В тот год был очень популярен велосипед ВМХ, а Колин катался на нем виртуозно. Он выделывал всевозможные трюки: резкие повороты, вертолетики, ездил на заднем колесе, спускался по лестницам. У него было полное снаряжение: ботинки на рифленой подошве, гоночные трико, кожаные перчатки, защита для подбородка с сеткой спереди, чтобы дышать. Колин чувствовал себя почти крутым, в первый и последний раз в своей жизни. Пожалуй, никогда он не был так близок к счастью, по крайней мере, со времени нашего мимолетного детства, проведенного вместе.
Спортивные игры сплотили Тони, Ноджа и меня; бег — меня и Ноджа, футбол — меня и Тони, крикет — Тони и Ноджа (они с неизменным успехом отбивали на пару). Вместе с новоявленным крутым Колином мы были единственной четверкой в классе, болевшей за «Рейнджерс», радовавший нас в тот год успехами. В своем дивизионе «Рейнджерс» разгромил «Арсенал» и «Сперз»[34], «Ливерпуль»… список можно продолжить. Малыш Стиви Викс не мог промахнуться, пробить мимо ворот, даже если очень старался. Ставки нашей команды росли день ото дня. Сумасшедший был сезон.
14 августа выдалось очень жарким. Память сохранила следующий краткий перечень его атрибутов: бегуны Зола Бадд, Коэ, Оветт и Крэм на Олимпиаде 84-го года, Морган Фэрчайлд в «Дороге Фламинго», Аль Пачино в «Лице со шрамом», Ку Старк, яппи[35] (до того, как они стали юппи), а также теннисисты Крис Эверт и Джон Ллойд. По телевизору начали показывать сатирический кукольный сериал «Ситтинг имидж», который соперничал по популярности с «Ремингтонской сталью». Торговцы наркотиками сидели за рулем «бимеров». «Подземка», телепрограмма «С добрым утром». Пиа Задора с ее потрясающим бюстом — предел наших мечтаний, несмотря на то, что мы смеялись над ней, да и она сама не раз выставляла себя на посмешище.
В то утро — волны дрожащего от жары воздуха настигли меня сразу, как я проснулся в муниципальном доме с тремя спальнями, к которому мои родители приковали себя почти на всю жизнь — мы решили провести день 14 августа все вместе. Чтобы отметить экзамен по вождению — Тони сдал его первым из нас на прошлой неделе. Он должен был заехать за нами ко мне домой. Нодж и Колин уже пришли, и мы сидели втроем у окна эркера и выслеживали Тони, сдвинув тюль в сторону. Занавески пахли моим домом, моей улицей, запах чистоты, неопределенный запах с легким оттенком искусственного цветочного освежителя. Это один из тех запахов, у которых есть вкус: горьковатый и вязкий одновременно. Вкус прошлого, родителей, ограничений.
Мы услышали на другом конце улицы шум, это было похоже на звук мощного мотоцикла — нарастающий, расширяющийся рев. Я скользнул взглядом по соседним домам, пытаясь разглядеть, что происходит на ближайшем перекрестке. Было только десять утра, но в жару испарения от асфальта искажали предметы, заставляя колебаться и извиваться изгороди из бирючины на противоположной стороне улицы.
Оказалось, что ревела машина: большая двухлитровая «кортина-гиа» с V-образным двигателем — цвета золотистого металлика с затемненными окнами, люком и прикрепленным сзади запасным колесом. Она неслась на угрожающей скорости сквозь плывущий от жары воздух прямо по середине дороги. Голуби бросались врассыпную при ее приближении. Женщина, толкавшая перед собой дешевый детский складной стульчик на колесиках, проводила машину злобным взглядом. К реву мотора примешивалась громкая музыка. Я мог разобрать только басы ударных, этого было недостаточно, чтобы понять, кто играет.
«Кортина» подъехала ближе. Она мчалась с восточной стороны дороги, освещаемая сзади ярким солнечным светом. Сверху по лобовому стеклу шла полоска зеленого полупрозрачного пластика: на одной стороне было написано Винс, на другой — Сью. Краска изрядно пооблупилась, над одним из колес корпус был даже перекрашен сверху фиброволоконкой. На капоте красовались ржавые пятна, но в тех местах, где краска сохранилась хорошо, машина была отполирована до блеска, и солнечные блики вспыхивали то там, то тут на крыше, куда свет струился сквозь листву платанов, выстроившихся вдоль Черчилль-стрит.
Теперь я мог разглядеть Тони, он пригнулся к ветровому стеклу. На нем были большие солнцезащитные очки с желтыми стеклами, и он жал на гудок автомобиля, изображая первые восемь тактов «Colonel Bogey». Я уже понял, что за музыка играла: это был «White Lines (Donʼt do it)» Грандмастера Флеша и Мелле Мела[36]. Сильные, нескончаемые басы.
Тони снова нажал на клаксон и закурил: когда средства позволяли, он курил «Махаваттс» — длинные коричневые турецкие сигареты без фильтра. Лакричная бумага вечно прилипала к его губам и окрашивала их в коричневый цвет. Он держал сигарету между пальцами и покачивал ею в такт бушующих ударных, оравших и вырывавшихся из динамиков стереопроигрывателя «Пионер». Я слез с подоконника, подтянул свои белые «ливайсы», с любовью выстиранные и отглаженные матерью. Она же их и подшила, но недостаточно коротко, так что они волоклись по мостовой, если я их постоянно не подтягивал. Сзади на подпушке, которая часто попадала под каблук моих черных «мартинсов», уже вылезла нитка. На футболке у меня было написано «Like a virgin»[37]. Рукава были длинноваты, а сама футболка слишком короткая, едва доставала до пояса брюк, — дешевая подделка, грубо контрастировавшая с моей аккуратной стрижкой пай-мальчика.
Я подождал, пока Тони подаст мне знак: улыбка осветила его красивое, загорелое лицо. Свет проникал сквозь листву, и оттого потрескавшаяся мостовая была разрисована тенями.
Именно в этот момент я ощутил вспыхнувший внутри меня свет; не знаю, как объяснить это чувство: мне показалось, будто открылись врата и свет буквально полился из них. Длилось это, кажется, не больше пяти секунд, но отблеск того света был со мной весь день, и я помню его до сих пор, для меня он стал воплощенным осознанием свободы, возможностей, перспектив. А еще я помню Тони в его золотистой «кортине» — с улыбкой на лице, тогда еще искренней и открытой, в окне машины; для меня он по-прежнему неотделим от того ощущения. Спустя годы я не раз переживал все это снова, будто тоскуя по тем светлым мгновениям, рассматривал старую фотографию, навсегда запечатлевшуюся в моей памяти.
Фотография ожила, начала двигаться, и я пошел по тропинке сада к золотистой «кортине», все еще оглашавшей окрестности ревом мотора. Под машиной поблескивала лужица бензина, расплывавшаяся радужными концентрическими кругами. Тони потянулся, открыл заднюю дверцу, и я влез внутрь. Несмотря на то, что все окна были открыты, обтянутое синтетикой сиденье обжигало. Я переместился: подо мной уже хлюпало болото.
— Машина моего дяди. Он дал мне ее на один день.
— Весьма великодушно.
— Ну, выбора у него особо не было. Он сейчас мало на что может повлиять, угодил на два года в «Скрабс»[38].
Я помню, что Нодж даже не улыбнулся и не подал виду, что машина произвела на него впечатление. Его невозмутимость и абсолютное нежелание проявить хотя бы малейший признак восторга в те времена были напускными: мы все примеряли на себя тот или иной образ, пытаясь найти наиболее подходящий, и Нодж лишь недавно выбрал отстраненность и манеру удивляться сдержанно и спокойно. Ему в каком-то смысле не хватало размаха: способность рассуждать он применял только к узкому мирку собственной жизни.
Отстраненность в конечном счете переросла в нынешнее отсутствие гибкости. Но тогда возможность выбора и новых перспектив плясала вокруг и внутри как солнечные блики, игравшие на натертом до блеска лобовом стекле «кортины». Тогда мы еще не знали ни о коагуляции, ни о неотвратимом процессе отвердения, что впоследствии станет основной побуждающей силой в нашей жизни.
Нодж очень спокойно подошел к машине. На нем были армейские шорты цвета хаки, какие-то супермодные спортивные ботинки (он копил полгода, чтобы купить их), надетые на босу ногу, сверху — простая белая майка без всяких надписей. Одежда была тщательно отутюжена, даже шорты, на которых неуместно и ханжески топорщилась складка. Сидя сзади, я мог видеть лицо Ноджа в боковое зеркальце — Тони не удосужился приладить его в правильном положении. Когда Нодж не знал, что на него смотрят, лицо его становилось открытым, нежным, предвкушающим что-то и как будто извиняющимся за свою радость.
Тони снова завел мотор. Только тогда Нодж заговорил, точнее, закричал, перекрывая шум мотора и Моррисси[39], который пел «Никогда не гаснущий свет». Тони поставил эту песню специально для Ноджа. Нодж подпевал Моррисси, красиво и жалостно завывавшему. Перестав петь, он вдруг сказал:
— А колымага-то ржавая насквозь, черт побери.
Мы никогда не говорили друг другу ничего приятного и ободряющего. Никогда не показывали, что поражены или сильно обрадованы чем-то, что сделал один из нас. Не знаю, почему. Таковы были правила. Ведь правила существуют всегда и везде.