Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Она поднесла одеяльце, раскрыла – Андрей увидел пухлое, в ямочках личико уже замолкшего и опять засыпавшего малыша. Крошечный ротик был сладко сложен, губами он посасывал что-то невидимое и чрезвычайно вкусное. Маленький вздернутый нос вдруг сморщился, за ним сморщилось все лицо, и Сережка смешно, как-то по-котеночьи, чихнул: «Псик!»
Галина улыбнулась.
Она ходила, легонько подбрасывая, покачивая Сережку, пела ему, совершенно забыв об Андрее. Только одно существовало сейчас для нее в мире – маленький живой комочек, чье тепло с блаженством воспринимали ее руки сквозь одеяльце…
Когда Сережка окончательно заснул, она унесла его в кровать.
Вернувшись, Галина подошла к столу, коснулась миски с картошками.
– Что же ты не ешь? Уж извини, больше нечего…
– Ну вот, опять… Я же сказал – сыт.
– Тогда я тебе стелить буду. Вот здесь, на лавке, ничего?
– Конечно. Я привык, где угодно.
Они разговаривали, Андрей отвечал, а сам смотрел на Галину какими-то новыми глазами и никак не мог освоиться, что она мать, что у нее ребенок… Ведь еще почти девочка – с узенькими плечиками, с полудетской грудью, едва заметной под тканью платья…
Она была уже не такой, как до того, когда заплакал Сережка: что-то уже отделяло ее от Андрея. Как будто бы всё, что возбудило в ней его появление и что при всей своей силе и несомненности было все-таки не той жизнью, какой она жила, а лишь тенью минувшего, миром воспоминаний – как будто бы всё это разом оставило ее, а то, что составляло ее настоящую, подлинную, реальную жизнь, в которой Андрей не занимал уже места, снова приобрело над нею свою власть. И Андрею, неожиданно для самого, стало вдруг грустно…
– Ты замужем? – спросил он наконец.
– Да.
– Где твой муж?
Галина, нагнувшись над лавкой, поправляла сбившуюся дерюжку.
Андрею показалось, что она не расслышала. Он повторил.
Движения Галины замедлились, стали неловкими, бессвязными, руки потеряли гибкость. Нагнувшись еще ниже, она продолжала возиться с дерюжкой, хотя поправлять было уже нечего. В ее глазах стоял влажный блеск.
Андрей уже понял, каким жестоким было его любопытство.
– Погоди… – проговорила она, распрямляясь и отворачиваясь, чтоб спрятать лицо.
Сзади ее худоба была еще заметней: тонкая шейка под узлом собранных на затылке каштановых волос, с продольной ложбинкой, какие бывают только у детей и подростков, острые лопатки. Вся ее слабость, вся ее беспомощность – уже не девочки, но еще и не женщины – были так очевидны, и так наглядна была вся жуткая несоразмерность между ее хрупкими плечиками и тем грузом, который беспощадно взвалила на них жизнь, что у Андрея захватило дыхание. Ему захотелось подойти к ней, сделать что-то хорошее – обнять, может быть, погладить волосы. Но – подобно тому как она там, на улице, – он, протянув руку, с неумелой, сдержанной ласковостью только слегка дотронулся до ее плеча.
– Если писем нет, еще ничего не значит… – проговорил он, чтобы хоть что-нибудь сказать ей и сознавая, сколь ничтожны и фальшивы его слова.
– Какие уж там письма! – махнула рукой Галина, поворачиваясь и опускаясь на скамью. Она уже справилась с собой, только влажный блеск продолжал наполнять глаза. – Прислали похоронную… Погребен в станице Казанской Ростовской области…
– Он был военным?
– Когда поженились – нет. Призвали уж потом. Ты его знаешь – Боря Ремизов…
– Борька?! – Андрей широко раскрыл глаза. – «Механик»?
– Почему ты так удивился?
Андрей замялся, не зная, как объяснить, чтобы не обидеть Галину.
Это был сверстник Андрея, из того же «зеленого дома», развинченный парень, хулиган. Чуть не в каждом классе сидел по два года, после седьмого бросил учиться совсем, шатался без дела с такими же, как сам, приятелями. Чем занимались, откуда деньги на выпивку, на картежную игру, никто не знал. Одевался Борька по моде «блатных»: маленькая кепочка, сбитая на затылок (из-под козырька косо, на глаз – темный чуб), узенький в талии пиджачок, поверх выпущен воротник рубашки, всегда расстегнутой на груди. Брюки заправлены в непременные хромовые сапоги, жарко надраенные, с голенищами гармошкой. Руки в синей татуировке, в углу рта золотой фикс – коронка, поставленная на здоровый зуб. Он умел плевать длинной струей, заковыристо ругаться, часто напивался, и если в «зеленом доме» случалась драка, без него не обходилось.
Потом в его жизни произошел перелом: он поступил на завод, в ученики слесаря, за ним утвердилось прозвище Механик. Притих, стал серьезный, даже заважничал, гордясь новым положением, званием рабочего человека, но с кепочкой и сапогами не расстался. По-прежнему каждым воскресным вечером его можно было видеть в толпе у пивного ларька или у входа в городской сад, в компании, задирающей девушек.
Он и Галина – что могло быть общего? Какой вообще муж мог из него получиться?
– Я знаю, – сказала Галина, освобождая Андрея от объяснений, – про него многие плохо думали. Он и вправду таким был. А потом стал работать, привычки свои кинул… Война остепенила…
– Когда ж вы поженились?
– В первый военный год, зимою. Боря на броне был, завод оборонный, думали, так до конца и останется. Уже голодно было, все по карточкам, даже свадьбу не могли сыграть. Да и время – не до гулянок. Пришли с регистрации, мама поздравила, и всё…
– Ты любила его?
Спрашивать было не нужно, но Андрей не удержался, спросил, будто что-то для себя окончательно и бесповоротно отрезая.
Галина промолчала.
– А Сережка… – произнес Андрей, догадываясь, что за обстоятельства оставили ее неподалеку от города. – Он там, в деревне родился?
– Ага… Я из города выходила – уж чуть-чуть оставалось. Всё с мамой боялись, что прямо на дороге случится. Еле брели – страшно, и сил нет. Только в Листопадовку вошли – и началось. Одна тетка местная сжалилась, в хату пустила… Боря так и заказывал сына… – слабо, печально улыбнувшись, сказала она. – Даже имя заранее придумал… Нет, – произнесла она, будто споря с Андреем, – он хороший был. Добрый… Ты просто не знаешь… Мама болела, я работаю, так он сам на базар ходил, покупал, сам готовил. Водку пить перестал, веришь? У них на заводе давали по талонам, возьмет – и на базар, на продукты поменяет. Уж мама – на что была против, и то потом полюбила, как родного…
* * *
Она замолчала, задумалась, наклонив голову, с горькой полуулыбкой на лице, словно всматриваясь в прошлое, в свое недолгое счастье, которое подарила ей судьба, чтобы тут же обрушить свои удары.
Андрей смотрел на ее опущенную голову, поникшие плечи, и что-то щемящее-щемящее было у него на сердце…
Он жил эти годы войной, видел и знал одну войну; казалось, больше ничего не существовало, не осталось и не могло быть в человеческой жизни. Как странно, как удивительно, что где-то в ту же самую пору люди могли жить какими-то иными чувствами, иными страстями, что к ним могла приходить любовь и они любили, принадлежали друг другу, ждали детей, пытались складывать свое счастье, хрупкое и ненадежное – так не ко времени, вопреки невзгодам и превратностям. И было в этом что-то трогательное, грустное и мудрое, как в полевых цветах, что, подчиняясь одним лишь законам природы, распускались, когда приходил их срок, и цвели на опаленной фронтовой земле. Их мяли солдатские сапоги, колеса пушек, гусеницы танков, они погибали, раздавленные, втоптанные в грязь и кровь, но рядом с погибшими глаз замечал ростки новых – точно отрадный символ извечности и неистребимости жизни…
– Что ж, спать все-таки надо, – поднялась Галина. – Смотри-ка, – взглянула она на ходики, – поздно-то как!
– Только ты особенно не хлопочи, – попросил Андрей. – Что-нибудь под голову, а накроюсь шинелью. Галя! – повысил он голос, видя, как она тащит из-за перегородки всю свою постель: подушку, одеяло, войлочный матрасик. – Ну, зачем это?
– Ничего, я с мамой устроюсь. Потуши свет, когда станешь ложиться.
Кривясь от боли, возникавшей в ноге при каждом резком движении, Андрей стянул сапоги, гимнастерку. Самое лучшее сейчас было бы заснуть крепким сном без сновидений, после которого всё, что было накануне, теряет над человеком свою непосредственную живую власть. Но Андрей знал, что заснуть как раз и не сможет.
Он повернул в патроне нагревшуюся лампочку, лег на лавку, накрылся стареньким, пропахшим подвальной затхлостью одеялом.
– Ну, как тебе там? – заботливо спросила из-за перегородки Галина.
– Хорошо, спасибо. Спи.
* * *
Подвал погрузился в тишину. Не в ту чуткую, настороженную, готовую отлететь вмиг, как непрочный сон, тишину отдохновения, что наступает на земле с приходом ночи, а в оцепенелую, тяжелую, как свинец, непроницаемо-глухую, какая возможна только там, где нет ничего живого, – под толщей каменных пластов, в заброшенных стволах шахт, в бездонных глубинах морей и океанов. Эта тишина угнетала, давила, словно вместе со всем окружающим хотела омертвить и Андрея. От нее становилось не по себе. Жутко было думать о холоде замыкавших со всех сторон стен, о тяжести обломков, придавивших сверху кирпичные своды подвала, о том, что за этими сводами, за навалами щебня – только немые страшные костяки развалин, осенний мрак, сырой свистящий ветер да громыхание ржавых листов железа на обгорелых, провалившихся кровлях.