Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
У Андрея ничего не было с собой – ни сахара, ни хлеба. Все, что выдали в госпитале, он съел в дороге, получить по аттестату можно было только завтра.
– Спички дать?
– У меня для этой цели агрегат имеется, – усмехнулся Андрей, вытаскивая из кармана фронтовую «катюшу» – обгорелый шнур в металлической трубочке и кремень с кресалом.
Он закуривал, а она, сев напротив него на лавку, с тихой дружеской ласковостью смотрела, как он скручивает папиросу, как высекает искру, и от ее глаз, от всей ее маленькой фигурки в плохоньком платьице, детски тонких и бледных рук, лежавших на коленях, на бездомного Андрея, бесконечно утомленного всем, что осталось позади – дорожными тяготами, впечатлениями последних часов, – веяло согревающей теплотой, чем-то милым, домашним.
Это были не его дом и не его семья, и потому, что это было так, что здесь он был чужим, только острее, до мучительной боли чувствовалось ему, какое великое счастье все это иметь и как нужно это человеку!..
Проницательные, полные мягкого доброго света глаза Галины, казалось, все понимали и видели в нем всю смуту, всю тоску его души. Ее взгляд как бы обнажал его, все то сокровенное, что не хотелось показывать. Ему было неловко, стыдно за свою немужскую слабость и вместе с тем хорошо – от этих теплых глаз, от ее безмолвного понимания…
* * *
– Ты прямо из госпиталя? – спросила Галина.
Андрей, затягиваясь махорочным дымом, кивнул.
– А где лежал?
– В Алма-Ате.
– В Казахстане?
– Да, повидал и Казахстан…
– У, как далеко!.. Сколько ж оттуда ехать?
– Двенадцать суток.
– Трудно, поди, сейчас?
– Не легко. В поездах битком – военные, из эвакуации возвращаются… Добирался как придется: товарняком, на платформах. Сюда вот – на крыше…
– Там, наверное, тепло? – подумав о чем-то, спросила Галина.
– Где?
– Где ты был.
– Тепло.
– Зима бывает?
– Недолгая.
– А у нас!.. – вздохнула Галина. – Не дай бог опять как прошлогодняя, когда мы в деревне жили… Мороз до сорока доходил. Ни одежи, ни обувки. Все тут кинули. А жили в баньке, крыша светится. И топить нечем. Пойдем с мамой коровий помет за стадом собирать, ноги тряпками обмотаем, веревками обвяжем. Мама себе все пальцы поморозила…
На лице ее, как тогда, когда она рассказывала про хождение за водой к речке через весь город, опять появилась странная полуулыбка, так не вязавшаяся со смыслом ее слов, – какое-то удивление перед тем, что оказалось возможным вынести, удивление беспредельностью человеческих жизненных сил.
– Ты лейтенант? – спросила Галина, разглядывая на плечах Андрея выгоревшие, с потускневшей окантовкой погоны.
– Как видишь…
– Ордена… «Звездочка», «Знамя»… А это?
– Это медаль… За Сталинград.
– Ты и там был?
– Пришлось…
– Служил в пехоте?
– Вначале в авиации. Пока здоровьем годился.
– Да, я помню… Когда тебя призвали, твоя мама говорила, что в летное училище.
– А ты помнишь мою маму?
– Очень хорошо. Я ведь к ней в библиотеку ходила за книжками. Я даже помню, – вдруг сказала она, словно признаваясь в чем-то, что надо было бы скрывать, – как ты уезжал в армию. У военкомата вас построили, с чемоданчиками, стриженых, и повели. На станцию. А я следом шла, смотрела…
– Первого июля… – сказал Андрей, вспоминая тот далекий день, вокзальную площадь, набитую мобилизованными, провожавшими, пестро вымазанные охрой для маскировки вагоны, в которые их погрузили.
– А ты меня не видел, – сказала Галина. – Ты… – Она помедлила, очевидно колеблясь: говорить или нет. И потом докончила, явно не так, как хотела сначала: – Ты вообще нас не замечал, девчонок…
Андрей курил, щурясь, следя, как перед его лицом клубится, подымается вверх табачный дым.
– Что ж теперь будешь делать?
– Не знаю… – подумав, откровенно признался Андрей.
– Ничего, поступишь работать, учиться. Куда-нибудь на вечернее. Многие так делают. Не пропадешь! – уверенно и серьезно закончила Галина, будто не Андрей, а она была старше и опытней и лучше понимала, как надо теперь ему строить жизнь.
Андрей усмехнулся – над тем, как быстро и просто Галина решила его судьбу…
* * *
Он долго следил за причудливо выгибавшейся дымной прядью.
Там, на фронте, он все время шел как бы по краю, изо дня в день, из часа в час, и так легко было соскользнуть – на половине вздоха, на полуслове… Миг – и вот его уже нет, исчезновение еще одной короткой жизни в водовороте войны, никого бы не удивившее, замеченное немногими и быстро заслоненное новыми смертями и новыми событиями. Будни войны… Они требовали мужества, выдержки, крепких нервов.
Кажется, он сумел этому научиться. Без холодка на сердце слышать посвист пуль, за пять минут до атаки твердыми пальцами, не просыпав ни крошки махорки, свернуть в окопе папиросу, первым шагнуть вперед… И даже когда казалось: всё, он подошел к своей последней черте – и тогда самообладание не изменяло ему.
А сколько их было – этих мгновений, и минут, и долгих, томительных часов, когда не только сознанием, но всем существом своим он ощущал эту последнюю, роковую черту. В июле сорок второго он горел в бомбардировщике, машина разваливалась, а до земли оставались метры, высоты уже не хватало, чтобы воздух успел надуть парашют. Это просто чудо, что, когда он вывалился из люка и рванул кольцо, и засвистел ветер, и понеслась, приближаясь, земля, внизу оказался глубокий, с отвесными склонами овраг. Немцы искали его потом, и, стиснув в потной руке пистолет, ловя слухом голоса, он лихорадочно старался припомнить, сколько в магазине патронов, чтобы не ошибиться, когда придется стрелять, и оставить один себе…
Сталинград, северная окраина… Потом шли на запад. Снежные равнины, звенящие от ледяного ветра, переправы, ночи без сна… Просторы Украины… Изумрудные от яркой весенней зелени, песчано-желтые от перезрелых хлебов, потоптанных солдатами, примятых колесами автомашин и повозок. И непрестанные бои… Им не было числа, они спутаны в памяти, как один нескончаемый, упорный, изнурительный бой.
На окраине деревушки – он так и не вспомнил потом названия, где-то в Галиции, уже за старой государственной границей, – он лежал с простреленными ногами в пыльных лопухах на меже огорода. Деревня выгорела дотла. Яблоки, печеные, сморщенные, висели на дегтярно-черных ветвях. Ходили санитары, подбирали раненых, он видел их, они его – нет, и не было голоса, чтоб окликнуть, он не мог ни пошевелиться, ни привстать. Только и хватило сил поднять из лопухов руку и держать ее, как палку, онемевшую, налившуюся тяжестью свинца, пока не заметили…
Но перед этой жизнью, на пороге которой он стоял, он чувствовал себя невооруженным. Здесь требовалось совсем особое, еще не знакомое ему мужество, тут нужен был другой подвиг. Тот, что ежедневно, даже не сознавая, совершает Галина и все население лежащего в руинах города. Тот, что так буднично творили жители фронтовой полосы, обыкновенные русские люди – седоголовые старики, одинокие старухи, окруженные голодными детьми солдатки – всё потерявшие, всё на свете испытавшие и пережившие, когда, проводив идущую на запад армию, оставались у нее за спиной на обугленной, еще дымившейся земле.
Он незаметен, невиден, неслышен рядом с громкими событиями войны, но он несомненен, этот подвиг народа, не отмеченный никакими наградами: не опустить рук, придя к золе родного гнезда, не согнуться под навалившейся бедой, под тяжестью потерь. Жить, когда жить невозможно, начать все с самого начала, как начинало когда-то в древности человечество, – с очага, чтобы согреться и сварить пищу, с землянки, чтобы спрятаться от непогоды, с примитивной мотыги, чтобы вспахать огород и посадить картошку…
Как будто бы просто. Но не потяжелее ли это всего, что нес на себе Андрей до сих пор?
Что он знает, что умеет, на что способен и годен он, двадцатилетний человек войны, в этой новой жизни? Почему-то фронтовикам путь обратно, домой, зачастую представлялся как возвращение ко всему, что было до памятного июньского дня, ко всему дорогому, что отрезала эта черная дата, как будто бы милый сердцам довоенный мир все это время стоял и ждал, нетронутый, где-то там позади… И такой огромной, всезаслоняющей была эта мечта, так нужен был усталым людям прежний покой, что не замечалась вся несбыточность желания, не хотелось знать, что вокруг только развалины, и думать, загадывать про дальнейшее. Только бы прийти… А уж там – сложится. И непременно хорошо, у каждого…
Он тоже представлял иногда свое возвращение так, пока не получил последнего ответа на письма с расспросами о матери…
Вот висит на гвозде шинель, на полу почти порожний мешок, вот палка – и ничего, и никого больше, и только с этим он должен выйти в свою новую, неведомую дорогу.
Пехотный лейтенант… Впрочем, уже и не лейтенант, это тоже в прошлом, теперь это только строчка в офицерском удостоверении, которое нужно сдать. Когда-то давно, в детстве, ему хотелось быть инженером, строителем мостов. Он чертил на ватмане легкие воздушные дуги, даже пытался рассчитывать – со школьной геометрией… В последних классах рисовал: неожиданно для самого что-то вдруг проснулось в нем. Ходил в студию к старику Бучкури, тот ставил перед учениками обыкновенные домашние предметы – утюги, кастрюльки, чайники, и Андрей с изумлением открывал в них красоту пропорций и линий и наполнялся радостью, если после упорных стараний наконец рождалось на бумаге то, что видели глаза. Потом писали красками, у Андрея произошло еще одно прозрение – окружающий мир оказался в тысячу раз тоньше и богаче в своих цветах и оттенках, чем видел он раньше.