Татьяна Росней - Ключ Сары
Улица была совершенно пуста, она радовала глаз той сверкающей чистотой, которую обретают парижские улицы ранним утром. Я поймала такси и поехала домой.
Шестнадцатое июля две тысячи второго года.
Мой ребенок. Мой ребенок остался жить во мне. Мне хотелось и плакать, и смеяться. Я не стала сдерживаться. Водитель недоуменно взглянул на меня несколько раз в зеркальце заднего вида, но мне было наплевать. Я собиралась родить этого ребенка.
___
По моим грубым прикидкам, на берегу Сены, у моста Бир-Хакейм, собрались несколько тысяч человек. Те, кому удалось выжить. Их семьи. Дети, внуки. Раввины. Мэр города. Премьер-министр. Министр обороны. Многочисленные политики. Журналисты. Фотографы. Франк Леви. Тысячи цветов, парящий шатер, белая платформа. Впечатляющее сборище. Рядом со мной стоял Гийом, на лице скорбь, глаза опущены.
Я на мгновение вспомнила пожилую даму с рю Нелатон. Как она тогда сказала? «Никто ничего не помнит. Да и почему кто-то должен помнить об этом? Это были самые черные дни в истории нашей страны».
Внезапно мне стало очень жаль, что ее не было сейчас здесь, с нами. Она могла бы своими глазами увидеть сотни молчаливых, взволнованных людей вокруг меня. С помоста раздавался великолепный голос красивой женщины средних лет с пышными золотисто-рыжими волосами. Она пела, и ее было слышно даже сквозь шум уличного движения на набережной. Потом началось выступление премьер-министра.
— Шестьдесят лет назад, прямо здесь, в Париже, и во всей Франции произошла чудовищная трагедия. Закрутились и набрали ход безжалостные колеса государственного преступления. Тень Холокоста накрыла невинных людей, которых согнали на стадион «Велодром д'Ивер». И сегодня, как и каждый год, мы собрались здесь, на этом месте, для того чтобы вспомнить и не забывать об этом. Чтобы никогда не забыть о преследованиях, об охоте на людей, о разрушенных судьбах многих французских евреев.[56]
Пожилой мужчина слева от меня достал из кармана носовой платок и приложил его к глазам. Меня охватила жалость. О ком он плачет, подумала я. Кого он потерял? Премьер-министр продолжал свою речь, а я обвела глазами собравшихся. Есть ли здесь кто-нибудь из тех, кто знал и помнил Сару Старжински? Может быть, она сама тоже присутствует здесь? Прямо сейчас, в этот самый момент? Может быть, она тоже стоит здесь с мужем, сыном или дочерью, внуком или внучкой? Передо мной или позади меня? Я принялась высматривать в толпе женщин, которым перевалило за семьдесят, выискивая раскосые светлые глаза. Но мне стало как-то неуютно, когда я сообразила, что неприлично так назойливо разглядывать незнакомых людей, когда они скорбят и оплакивают мертвых. Я опустила глаза. А голос премьер-министра, кажется, набрал силы и четкости, он звучал над нами, проникая в сердца и души.
— Да, «Вель д'Ив», Дранси и все остальные транзитные концентрационные лагеря, эти предвестники смерти, были организованы, управлялись и охранялись французами. Да, мы должны признать, что первый шаг к Холокосту был сделан здесь, при попустительстве французского государства.
Лица собравшихся казались мне ясными и невозмутимыми, все они внимали премьер-министру. Я наблюдала за ними, пока он тем же сильным и ясным голосом продолжал свое выступление. Но на всех лицах отпечатались печаль и скорбь. Скорбь, которая не исчезнет никогда. Премьер-министру долго аплодировали. Я видела, как кое-где люди начали плакать и обниматься, поддерживая и успокаивая друг друга.
По-прежнему в сопровождении Гийома я направилась к Франку Леви, который держал под мышкой экземпляр «Зарисовок Сены». Он тепло приветствовал меня и представил нескольким журналистам. Через пару минут мы ушли. Я сказала Гийому, что знаю теперь, кто жил в квартире Тезаков, и это знание каким-то образом сблизило меня со свекром, который носил в себе эту мрачную тайну в течение долгих шестидесяти лет. Сказала я ему и о том, что теперь пытаюсь разыскать Сару, маленькую девочку, которая сумела бежать из Бюн-ла-Роланда.
Спустя полчаса я должна была встретиться с Натали Дюфэр перед входом на станцию метро «Пастер». Она собиралась отвезти меня в Орлеан, к своему деду. Гийом ласково поцеловал меня и обнял на прощание. Он сказал, что желает мне удачи.
Переходя шумную авеню с оживленным движением, я поглаживала живот ладонью. Если бы я не удрала из клиники сегодня утром, то сейчас приходила бы в себя после наркоза в уютной абрикосовой палате, под наблюдением сияющей улыбкой медицинской сестры. После скудного и осторожного завтрака — croissant,[57] джем и café аи lait[58] — я бы в одиночку покинула клинику, нетвердо ступая, с прокладкой между ногами и тупой болью в нижней части живота. И звенящей пустотой в голове и в сердце.
От Бертрана не было никаких известий. Или, быть может, ему уже позвонили из клиники, чтобы сообщить, что я ушла оттуда до операции? Не знаю. Он по-прежнему находился в Брюсселе и должен был вернуться только сегодня вечером.
Я задумалась над тем, как сумею объяснить ему свое решение. И как он его воспримет.
Торопливо шагая вниз по авеню Эмиля Золя, чтобы не опоздать на встречу с Натали Дюфэр, я вдруг поймала себя на том, что меня больше не волнует, что подумает Бертран о моем поступке и что он при этом почувствует. Эта мысль привела меня в ужас.
___
Вечер едва наступил, когда я вернулась из Орлеана. В квартире было жарко и душно. Я подошла к окну, открыла его и высунулась наружу, вдыхая шумный аромат бульвара дю Монпарнас. Мне до сих пор трудно было представить себе, что вскоре мы переедем отсюда на тихую рю де Сантонь. А ведь мы прожили здесь двенадцать лет. Зоя в первый раз в жизни сменит место жительства. Это будет наше последнее лето здесь, мелькнула у меня мысль. Я полюбила эту квартиру, где каждый день послеобеденное солнце заливало лучами гостиную и откуда было рукой подать до Люксембургского сада, стоило лишь немного пройти вниз до рю Вавен. Мы жили в самом сердце одного из наиболее шумных arrondissement Парижа, в таком месте, где можно было по-настоящему ощутить ритм жизни большого города, биение его пульса.
Я сбросила с ног сандалии и вытянулась на мягком диване цвета беж. События прошедшего дня свинцовой тяжестью навалились на меня. Но не успела я смежить веки, как резкий телефонный звонок вернул меня к действительности. Это оказалась сестра, она звонила из своего офиса, выходящего окнами на Центральный парк. Я живо представила, как она сидит за своим огромным столом, с очками для чтения, сдвинутыми на самый кончик носа.
Я сообщила ей о том, что не сделала аборт.
— О Господи, — выдохнула Чарла. — Ты все-таки не сделала этого.
— Я не смогла, — ответила я. — Это оказалось выше моих сил.
Я почувствовала по ее тону, что она улыбается, улыбается своей широкой, неотразимой улыбкой.
— Ты храбрая, замечательная девочка, — сказала она. — Я горжусь тобой, родная.
— Бертран до сих пор ни о чем не подозревает, — продолжала я. — Он должен вернуться поздно вечером. Скорее всего, он думает, что я таки сделала аборт.
Трансатлантическая пауза.
— Ты ведь расскажешь ему обо всем, не так ли?
— Естественно. Я должна буду это сделать.
После разговора с сестрой я долго лежала на диване, сложив руки на животе, как щитом прикрывая новую жизнь, зародившуюся в нем. Постепенно я ощутила, как ко мне возвращаются силы и энергия.
Как всегда, мысли мои вскоре вернулись к Саре Старжински и к тому, что мне удалось узнать. Мне не понадобился диктофон, чтобы записать свой разговор с Гаспаром Дюфэром. И блокнот тоже оказался не нужен. Мое сердце и так запомнило все до мельчайших подробностей.
___
Маленький, аккуратный и опрятный домик на окраине Орлеана. Строгие и чопорные цветочные клумбы. Старая, мирная, подслеповатая собака. Пожилая дама, нарезающая овощи на салат у раковины, кивком головы приветствовала меня, когда я вошла в дом.
Хриплый и грубоватый голос Гаспара Дюфэра. Его старческая рука с голубыми прожилками вен, гладящая пса по седой голове. Вот что он рассказал мне.
— Мы с братом знали о том, что во время войны творились страшные вещи. Но мы тогда были совсем маленькими, поэтому не запомнили, что именно случилось. И только после смерти дедушки с бабушкой я узнал от отца, что Сару Дюфэр на самом деле звали Сарой Старжински и что она была еврейкой. Дедушка с бабушкой прятали ее все эти годы. В Саре таилась какая-то печаль, в ней не было веселья и радости жизни. Нам сказали, что дедушка с бабушкой удочерили ее, потому что ее родители погибли во время войны. Вот и все, что мы знали. Но мы и так видели, что она совсем другая. Когда она приходила в церковь, то губы у нее не шевелились, когда все читали «Отче наш». Она никогда не молилась. Она никогда не исповедовалась и не причащалась. Она просто смотрела прямо перед собой с застывшим лицом, которое приводило меня в ужас. В таких случаях дедушка с бабушкой вымученно улыбались и говорили, чтобы мы оставили Сару в покое. Родители поступали точно так же. Мало-помалу Сара стала частью нашей жизни, нашей старшей сестрой, которой у нас никогда не было. Она превратилась в красивую задумчивую молодую девушку. Она была очень серьезной, даже слишком серьезной и взрослой для своих лет. После войны мы с родителями иногда ездили в Париж, но Сара всегда отказывалась составить нам компанию. Она говорила, что ненавидит Париж. Она говорила, что больше не хочет туда возвращаться.