Марио Льоса - Нечестивец, или Праздник Козла
Голос взвился до истерического визга, как раньше, когда, бывало, отдавал приказы в казарме. Повиновались немедленно, под.шмелиное жужжание зала. Военные встали вокруг него плотным кольцом, остальные отступили к стене, между ними и кругом в центре образовалась пустота, наряженная лентами серпантина, бумажными цветами и доминиканскими флажками. Президент Трухильо отчеканил приказ:
— Начиная с сегодняшней полночи, армейским и полицейским силам приступить к поголовному истреблению всех лиц гаитянской национальности, которые незаконным образом находятся на доминиканской территории, за исключением работающих на сахарных плантациях. — И, прочистив горло, обвел офицерский круг тяжелым взглядом. — Ясно?
Головы дружно кивнули, в некоторых глазах отразилось удивление, другие блеснули свирепой радостью. Защелкали каблуки, офицеры вышли.
— Начальник военного гарнизона Дахабона, посадите в карцер на хлеб и воду офицера, явившегося сюда в непотребном виде. Праздник продолжается. Веселитесь!
На лице Саймона Гиттлемана восхищение мешалось с ностальгической грустью.
— Ваше Превосходительство никогда не колебался в решающий момент. — Ex-marine обратился ко всему столу: — Я имел честь обучать его в училище в Хейне. И сразу понял, что он далеко пойдет. Но, скажу по чести, не думал, что так далеко.
Он засмеялся, и стол поддержал его тихим, вежливым смехом.
— И они ни разу не дрогнули, — повторил Трухильо и, снова вскинув руки кверху, показал их присутствующим. — Потому что я отдавал приказ убивать только тогда, когда это было совершенно необходимо для блага страны.
— Я где-то читал, Ваше Превосходительство, что вы велели солдатам не стрелять, а использовать мачете для рубки тростника, — сказал Саймон Гиттлеман. — Чтобы сэкономить боеприпасы?
— Чтобы подсластить пилюлю международному общественному мнению, я предвидел его реакцию, — ответил Трухильо с издевкой. — Поскольку в ход были пущены мачете, операция вполне могла сойти за стихийное крестьянское движение, и правительство тут ни при чем. Доминиканцы щедры, мы никогда ничего не экономим, особенно — пули.
Весь стол радостно загоготал. И Саймон Гиттлеман — тоже, однако продолжал гнуть свое:
— А насчет травки-петрушки — правда, Ваше Превосходительство? Будто бы для того, чтобы отличить гаитянца от доминиканца, заставляли негров произносить слово «perejil» [Петрушка(исп.).]? И тому, кто не мог произнести его правильно, отрубали голову?
— Слыхал я эту побасенку, — пожал плечами Трухильо. — Много тут ходит разных слухов.
Он опустил голову, словно глубокая мысль неожиданно потребовала от него крайней сосредоточенности. Но мысль была ни при чем: твердый глаз нацелился, но не углядел ни на ширинке, ни в паху предательского пятна. Он дружески улыбнулся ex-marine.
— Кстати, об убитых, — усмехнулся он. — Спросите у сидящих за этим столом, цифры будут самые разные. Ты, например, сенатор, считаешь, сколько их было?
Темное лицо Энри Чириноса выразило готовность и раздулось от удовольствия, что он — первый, к кому обратился Хозяин.
— Трудно сказать, — заговорил он, жестикулируя, словно произносил речь. — Подсчитывая, обычно преувеличивают. Что-то между пятью и восьмью тысячами, если не больше.
— Генерал Арредондо, ты был в Индепенденсии в те дни, когда там резали головы. Сколько?
— Тысяч двадцать, Ваше Превосходительство, — ответил тучный генерал Арредондо, сидевший в своем мундире, как в клетке. — В одной только Индепенденсии было несколько тысяч. Сенатор поскромничал. Я был там. Не меньше двадцати тысяч.
— А скольких убил ты лично? — съязвил Генералиссимус, и новая волна смешков обежала стол, подхваченная скрипом стульев и звяканьем бокалов.
— Насчет разных слухов вы сказали чистую правду, Ваше Превосходительство, — передернулся жирный генерал, и его улыбка искривилась в гримасу. — Теперь все норовят повесить на нас ответственность. Ложь, мерзкая ложь! Армия выполнила ваш приказ. Мы начали отделять незаконных иммигрантов от остальных. Но народ не дал нам этого сделать. Все как один бросились охотиться за гаитянцами. Крестьяне, торговцы, чиновники доносили, где они скрываются, вешали их, забивали палками. А бывало, что и сжигали. Часто армии приходилось вмешиваться, останавливать расправы. Население было настроено против гаитянцев, их считали ворами, грабителями.
— Президент Балагер, вы участвовали в переговорах с Гаити после тех событий, — продолжал опрос Трухильо. — Сколько их было?
Наполовину утонувший в кресле, хрупкий, тщедушный, в чем душа держится, президент Республики вытянул вперед благостную головку. Оглядев сквозь очки с большими диоптриями собравшихся, заговорил мягко и звучно, как обычно декламировал стихи на Флоральных играх, чествовал воцарение Сеньориты Доминиканской Республики (где сам он всегда был придворным поэтом), произносил речи перед толпой во время предвыборных поездок Трухильо по стране или излагал политику правительства на заседаниях Национальной Ассамблеи.
— Точной цифры мы никогда не узнаем, Ваше Превосходительство. — Он говорил медленно, с видом знатока. — Благоразумный подсчет колеблется между десятью и пятнадцатью тысячами. На переговорах с правительством Гаити мы договорились о символической цифре 2 750. Таким образом, теоретически каждая пострадавшая семья должна была получить по сто песо из тех 275 000, которые наличными выплатило правительство Вашего Превосходительства в качестве жеста доброй воли в целях восстановления взаимоблагоприятных гаитяно-доминиканских неких отношений. Однако, вы помните, этого не произошло.
Он замолк, тень улыбки легла на круглое личико, маленькие светлые глазки за толстыми стеклами очков стали и еще меньше.
— Почему же компенсация не дошла до семей? — спросил Саймон Гиттлеман.
— Потому что президент Гаити Стенио Винсент, мошенник и плут, прикарманил денежки, — хохотнул Трухильо. — Но разве выплатили всего 275 000? Насколько я помню, договаривались о 750 000 долларов, чтобы они перестали протестовать.
Так оно и было, Ваше Превосходительство, — тотчас отозвался доктор Балагер с тем же спокойствием и той же отчетливой ясностью. — Договаривались о 750 000 песо, но наличными — только 275 000. Остальные полмиллиона должны были выплачиваться на протяжении следующих пяти лет, по сто тысяч песо ежегодно. Однако я хорошо помню, поскольку в ту пору временно исполнял обязанности министра иностранных дел, вместе с доном Ансельмо Паулино, помогавшим мне на переговорах, мы включили в договор пункт о том, что выплаты должны производиться лишь по представлении международному трибуналу в течение двух первых недель октября 1937 года свидетельства о смерти 2 750 лиц, признанных жертвами. Государство Гаити не выполнило этого условия. И потому Доминиканская Республика оказалась свободной от выплаты остальной суммы. Таким образом, репарации ограничились первоначальной суммой. Выплаты произвел Ваше Превосходительство из собственных средств, так что доминиканскому государству это не стоило ни сентаво.
— Невеликие деньги за то, чтобы покончить с проблемой, которая вполне могла покончить с нами, — заключил Трухильо, на этот раз совершенно серьезным тоном. — Наверняка погибли и невинные. Но мы, доминиканцы, восстановили свой суверенитет. С тех пор у нас прекрасные отношения с Гаити, благодарение Богу.
Он вытер губы и отпил глоток воды. Уже начали обносить кофе и ликерами. Он в обед не пил ни кофе, ни ликеров, разве что когда находился в Сан-Кристобале, в своем Головном имении или в Доме Каобы, в кругу близких. В памяти проносились картины кровавых октябрьских недель 1937 года: каждый день к нему в кабинет приходили сообщения о жутких формах, которые принимала — на границе, и по всей стране — охота за гаитянцами, и в вихрь воспоминаний непонятно как вдруг просочился ненавистный образ глупой, оцепеневшей девчонки, наблюдавшей за его унижением. Как отвратительная насмешка.
— А где же сенатор Агустин Кабраль, ваш Мозговитый? — Саймон Гиттлеман указал на Конституционного Пьяницу. — Сенатора Чириноса вижу, а его неразлучного partner — не вижу. Что с ним?
Молчание длилось долго. Сотрапезники подносили ко рту кофейные чашечки, отхлебывали глоточек, раздумчиво разглядывая скатерть, цветочки на столе, хрустальные бокалы, люстру на потолке.
— Он уже не сенатор и больше не бывает во дворце, — Генералиссимус произнес приговор медленно, в холодной ярости. — Жив-здоров, но для этого режима перестал существовать.
Ex— marine, испытывая неловкость, осушил рюмку коньяку до дна. Ему теперь, должно быть, около восьмидесяти. Прекрасно сохранился: редкие волосы коротко стрижены, почти наголо, сам прямой, статный, ни капли жира и на шее -никаких складок, движения и жесты энергичны. Паутина мелких морщинок расходилась от глаз по всему дубленому лицу, выдавая солидный возраст. Он чуть поморщился и переменил тему: