Кетиль Бьёрнстад - Пианисты
Я подчиняюсь, продолжаю играть. Она массирует мне плечи. Медленно.
— Помедленнее, Аксель. Сдержаннее. Почувствуй этот темп.
Темп в кончиках ее пальцев. Я понимаю, что она права. Неужели так надо играть? — думаю я. Так медленно? Я замедляю темп, понемногу, неожиданное ритардандо, так почти никто не делает, кроме одной странной рок-группы в США, которая называет себя The Doors. Меня как будто затягивает в другой мир, чувственный, сентиментальный мир, где каждый звук имеет свою ценность. Это меня-то, который всегда любил медленный темп. Но я и помыслить не мог, что можно играть так медленно, как сейчас.
— Еще медленнее, Аксель!
Еще медленнее? Ее губы у моего уха. От этого у меня по спине бегут мурашки. Какая же в ней сила, если она победила меня всего за несколько секунд? Но я слышу, что она права, что темп живет, пульсирует в движении от звука к звуку, определяя дальнейшее течение музыки.
Я никогда не слышал, чтобы так играли Траурный марш Шопена. Однако играю так именно я.
— Сейчас ты играешь для своей покойной мамы, — шепчет Сельма Люнге мне в ухо. — Или для Ани Скууг.
Думай о ком-нибудь. Думай о том, что тебе сказать человеку, который важен для тебя, без которого ты не можешь жить. Среди публики всегда есть такой единственный человек. И в то же время думай примерно так: я в последний раз в жизни играю на фортепиано, в последний раз слышу музыку. Ты должен отдать ей все, твое чувство не должно ослабнуть, ты должен быть щедрым, даже в сдержанности.
Я продолжаю играть, хотя она все еще что-то шепчет мне в ухо. Она присутствует во всем, что я делаю, словно вопрос идет о жизни и смерти. Я помню, что мне говорила Аня. Она тоже прошла через это, и ей было нелегко. Но вот все совершенно меняется. Сельма Люнге больше мне не мешает. Ее голос совпадает с музыкой, проясняет мои мысли, направляет мой интуитивный выбор, выбор, который мне все время приходится делать: когда я должен взять следующую ноту?
Потому что она уже отпустила меня. Ее руки разжались, она медленно выпрямляется и позволяет мне доиграть самому. Траурный марш обрел форму. Какое бездонное горе, с испугом думаю я. Какая потеря. Я даже не знаю, что потерял. Знаю только, что об этом расскажет музыка.
Позже, уже перестав играть, я, выдохшийся, сижу за роялем.
— Хорошо, — говорит Сельма Люнге, сидя в кресле. — Очень хорошо.
Я боюсь даже взглянуть на нее.
— Если бы ты жила во времена инквизиции, тебя бы сожгли как ведьму, — говорю я.
Она смеется, ей нравится то, что я сказал.
— Меня этому научил Ференц Фричай, — говорит она. — Музыкант, который ненавидел рутину. Это из-за нее классическая музыка может казаться скучной. Даже Гленн Гульд может быть скучным. Он мыслитель. У него все время рождаются идеи. Он так близок музыке, что никогда не угадывает расстояния, которое должно сохраняться между ним и тем, что он хочет передать. Он становится маниакальным, вызывающим, страшным. Как думаешь, какой-нибудь женщине захотелось бы переспать с Гленном Гульдом? Страх и ужас. Гленн Гульд — людоед. Сравни его с Мартой Аргерих. Вот уж воистину два разных мира.
Меня поражает, что она говорит так прямо, что она без обиняков ассоциирует музыку с сексом. По-моему, это создает между нами дополнительное напряжение. Она старше, чем была бы сейчас моя мама, и все-таки я не могу оторвать от нее глаз, сидя на своем табурете, меня околдовала эта гордая женщина, сидящая с чашкой чая и обсуждающая мою игру.
— С техникой все просто. Это всегда можно решить. Между прочим, тебе следует потренировать четвертый палец правой руки. Он у тебя слишком слабый. Поиграй этюд Шопена опус 10 № 2. Все дело в выражении чувств. Ты слишком много занимался, и потому играешь механически. Открой музыку заново, заставь ее причаститься твоей жизни. Забудь все бравурные номера. Я хочу, чтобы к следующему разу ты подготовил что-нибудь простое. Без всяких технических трудностей. Например, «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси. О ком ты думаешь, услыхав такое название? — спрашивает она и неисповедимым взглядом смотрит мне в лицо.
Я не отвечаю.
Она лукаво улыбается и встает с кресла.
— Это все на первый раз? — спрашиваю я.
— Да, — она кивает. — В следующий раз я нашепчу тебе больше.
Я ухожу. В дверях я сталкиваюсь с Турфинном Люнге, вернувшимся из города с хлебом. Он глупо хихикает.
— Я вернулся не слишком рано? — спрашивает он. Его глаза похожи на два спутника в мировом пространстве.
— Нет, конечно. Мы уже закончили, — смущенно говорю я. Что он подумал о нас? Имея такую жену? Чем, он думает, мы тут занимались?
Сельма Люнге подходит сзади и выталкивает меня за дверь.
— На сегодня хватит, — говорит она, нежно целует своего супруга в губы и берет у него хлеб.
— В следующий четверг в то же время? — спрашиваю я.
— Разумеется, — отвечает она.
Адвент[12]Идет снег. Крупные мокрые хлопья. Центр Рёа уже украшен к Рождеству. Свечи во всех окнах, гирлянды огней между фонарными столбами и на елке, что установлена на площади. Я на трамвайной остановке жду Аню. Играю «Девушку с волосами цвета льна» и думаю только о ней. Встреча с Сельмой Люнге словно подлила масла в огонь. Меня воспламенил ее жизненный опыт. Ее призыв открыть чувства. Не бояться никаких трудностей. А что выбрал я? Трусливо искал прибежища в объятиях Маргрете Ирене, где мне было уютно и спокойно, но где не было будущего ни для одного из нас? Я мечтал, но не умел перенести мечты в музыку, где им было место. Не в музыке, а в ольшанике открывал я свои чувства. А что же жизнь? Великая неповторимая жизнь? Я вел себя как размазня, думаю я.
И вместе с тем мне это не нравится, не нравится так бесстыдно обнажать свою любовь к Ане. В своем зеленом пальто с капюшоном она появляется в дверях старого коричневого вагона с деревянной панелью снаружи, спускается на перрон. Вторая половина дня, уже темно. При виде меня она улыбается, без раздражения. Я вздыхаю с облегчением — мне не хотелось бы выглядеть навязчивым.
— Ты? — дружески говорит она.
— Можно немного проводить тебя?
Она кивает.
— Конечно. Ты меня ждал?
— Да, — признаюсь я. И опять начинаю заикаться. Аня безраздельно владеет моим сознанием. И может за одну минуту лишить меня чувства уверенности. — Хотел поблагодарить тебя. В четверг у меня был первый урок с Сельмой Люнге.
— Я уже знаю, — с улыбкой говорит она и берет меня под руку. Это так неожиданно, так приятно. Не знаю, что и думать. Мы спускаемся к Мелумвейен.
— Знаешь? — с деланым ужасом спрашиваю я. — Вот уж не думал, что Сельма Люнге сплетничает о своих учениках.
— О тебе она мне, во всяком случае, рассказала, — усмехается Аня.
— И что же она тебе рассказала?
— Что ты способный, восприимчивый, что тебе надо на время забыть о технике и сосредоточиться на выразительности.
— Сельма была бесподобна, — говорю я. — Она превзошла все мои ожидания.
— Как приятно, — говорит Аня и быстро пожимает мне руку. — Так и должно быть. Но теперь все будет гораздо серьезнее, правда?
— Она может говорить об одной части какой-нибудь сонаты Шопена, но кажется, что она говорит о жизни.
— Мне тоже так казалось. И, думаю, Ребекке тоже. Как, по-твоему, почему Ребекка так рано дебютировала? Понимала, что время поджимает?
Мы проходим мимо нашего дома. Оба косимся на окна Катрине. Они темные. Я не хочу, чтобы Ане было неприятно.
— Как бы там ни было, а время действительно поджимает, — говорю я.
Мы идем под летящим снегом. Мимо Мелума, вниз по холму к Эльвефарет. Я не могу придумать, о чем еще говорить.
— Как хорошо, что ты меня проводил, — говорит Аня.
Мне хочется сказать, что я не могу жить без нее. Вместо этого я говорю:
— Ты каждый день проходишь мимо меня.
— Как бы мне хотелось не ходить в школу! — вздыхает она.
— Да, я часто об этом думаю. Как у тебя хватает сил заниматься музыкой, когда ты приходишь из школы домой?
— А что делать? Надо. Через несколько месяцев я буду уже свободна.
— Но до концерта Равеля соль мажор осталось всего шесть недель.
Она косится на меня.
— Не напоминай мне об этом. Между прочим, что ты думаешь о моем дирижере, Мильтиадесе Каридисе? Ведь я никогда не ходила на концерты, — спрашивает она.
— Я знаю, что оркестр его любит, что он отличный дирижер, может быть, немного скучноватый. Он не будет давить на тебя.
— Не говори так. Я — семнадцатилетняя девчонка. А он — опытный грек. Я надеялась, что это будет Блумстедт. Не понимаю, почему Филармония решила от него избавиться?
— Новое всегда привлекает. И всякое такое. Не беспокойся. Каридис не хуже любого другого дирижера.
— Только бы он понимал, что делает. Понимал, что должен помогать мне.