Наталья Иванова - Новый Белкин (сборник)
Внушающее известный оптимизм «омоложение» и бурный рост вместо «смерти» и кризиса странным образом сочетаются с депрессивным ощущением неуспеха. Об этом можно было бы не упоминать, однако всем очевидно одно тревожное обстоятельство: современная русская литература неконвертируема; даже самые серьезные здешние землетрясения никак не регистрируются сейсмографами на главном литературном рынке планеты – англо-американском. Два исключения – Акунин и Лукьяненко – характерно-жанровые, поэтому ничего особо не меняют. Русские-авторы-никому-не-нужны, точка. Значит ли это, что ситуацию следует автоматически квалифицировать как неприемлемую?
Если иметь сколько-нибудь полное представление о нынешнем положении дел, то найдется немало оснований описать его, например, словосочетанием «блестящая изоляция». Современная русская литература – эндемик, со всеми плюсами и минусами этого статуса. Она развивается не по тем законам, которые работают практически везде. Так, вместо того чтобы фиксировать игру отражений и моделировать «психологии» уникальных личностей – как это делает в основном салонная, декоративная западная литература, – «высокая литература» в отечественном варианте главным образом занимается исследованием общества, кодированием национальной идеологии и проектированием образа будущего или, если воспользоваться образами из выдающегося (и абсолютно неконвертируемого) романа Владимира Микушевича «Воскресение в Третьем Риме» (2005), сохранением тайного знания, Софии Премудрости Божьей, Грааля; и это при том, что никакого госзаказа на подобную тематику сейчас нет и такой вектор никак не поощряется.
И поскольку на этот раз барьер, отделяющий русскую литературу от остального мира, не искусственный, а естественный и, теоретически, абсолютно проницаемый, плюсов у эндемичности больше. Тогда как практически во всем мире происходит нивелирование различий, русская словесность сохраняет оригинальность, при этом естественный иммунитет от глобальных литературных поветрий все-таки потихоньку вырабатывается; можно быть уверенным, что если «барьер» вдруг рухнет, здесь не станут все подряд копировать Дэна Брауна или «Гарри Поттера».
Дела идут, однако скептиков по-прежнему много и внутренний престиж отечественной литературы в обществе колоссально упал по сравнению с советским временем. Безусловно, чтобы преодолеть (имеющее под собой не слишком много оснований) ощущение собственной неуспешности, провинциальности и невостребованности, русской литературе очень нужен какой-то глобальный хит – как «Лолита», как «Мастер и Маргарита», как «Доктор Живаго» или как «Архипелаг ГУЛАГ». Хит – и/или Нобелевская премия русскому автору. Разумеется, крайне сложно выйти на сверхзатоваренный рынок; разумеется, Нобелевская премия – политический инструмент, и вряд ли у кого-то из сегодняшних русских авторов есть шанс пригодиться тем, кто делает эту политику; однако чем страннее, чем местечковее, чем более национальной (а не «общечеловеческой») будет литература, тем больше у нее шансов на глобальный успех. И если хотя бы один «черный лебедь» все-таки вылетит, за ним может последовать целая стая; за последние десять лет здесь было написано достаточно хороших текстов, чтобы не испытывать комплекс неполноценности.
Вообще, у того, кто в нулевые просто искал хорошие тексты – а не те, что соответствовали его представлениям о том, какой «должна быть хорошая литература», – были самые широкие возможности. И надо быть очень зашоренным, тенденциозным и твердолобым, чтобы остаться к концу десятилетия с тем же «списком», что и в начале. Разумеется, появилось много всего такого, что не соответствовало классическому канону; но правильнее было изменить канон, чем проигнорировать необычные тексты.
Может быть, главная характеристика литературы нулевых – она не поддается централизации, гуртованию. В литературе нулевых не появилось такого писателя, каждый новый роман которого, словно колесница Джагернаута, давил бы своей мощью все остальные тексты. Даже канторовский «Учебник рисования» – беспрецедентный для мировых литератур последнего времени эпический роман идей, который мы не обсуждаем здесь именно потому, что в нем нет ничего «типичного» и «характерного» для своей эпохи, – вовсе не «похоронил» всю прочую литературу. В литературе нулевых не было общепризнанного центра. Одни могут выстраивать картину нулевых вокруг Пелевина, другие – вокруг Прилепина, третьи – вокруг Улицкой, четвертые – А. Иванова и так далее, но все это свидетельствует либо о личных пристрастиях наблюдателя, либо о его неосведомленности.
О чем говорить можно – и литература давала для этого поводы, – так это о появлении нескольких текстов, к которым может быть применено определение «великий национальный роман». Что это значит? Великий национальный роман может появиться тогда, когда в текст перерабатывается не конфликт чьих-либо психологий, не анекдот, не история о развитии характера, а в первую очередь гигантская энергия пространств, аномалия, дурнина, присутствующая в стране; когда пространство, по сути, поглощает характер; когда в романе столбом встает то, что называется «национальный дух»; когда роман обеспечивает «духовную родину», объясняет, что нигде больше жить ни при каких обстоятельствах нельзя. Например, великий национальный роман – это роман, получивший в 2007 году в России Букеровскую премию – и, разумеется, впоследствии застрявший на таможне. Что ж, любой квалифицированный западный литературный агент, доведись ему просмотреть синопсис романа про исход из метафизического рабства, сразу же – без сомнения – отправил бы его в мусорную корзину: галлюцинирующий наяву физик Королев, уставший и от науки, и от омерзительных девяностых/нулевых, бросает все, обручается со статуей, плутает несколько недель в адском лабиринте секретного метро, а затем уходит странствовать с бездомными и, умирая от упоения левитановскими пейзажами, растворяется в русском ландшафте, буквально. Это «Матисс» Александра Иличевского: роман про «внутренний бунт», роман, не соответствующий доминирующим «трендам» и логике развития рынка, роман, который – если судить по тенденциям предшествующего периода – ни при каких обстоятельствах не мог быть написан в нулевые, роман, созданный в «блестящей изоляции», роман, у которого нет ни малейших шансов оказаться конвертируемым, роман, чей синопсис выглядит смехотворно; и при этом – великий национальный роман.
Русская литература не должна была производить «великие национальные романы», она должна была выполнять другую, более соответствующую изменившимся обстоятельствам программу, она вообще не должна была работать, если уж быть совсем честными; не должна была – однако, черт его знает почему, все-таки работала.
Илья Кочергин
Илья Кочергин родился в Москве в 1970 году. Учился в МХТИ им. Менделеева, на Геологическом факультете МГУ, в ИСАА (факультет китайской филологии), закончил Литературный институт им. Горького. Работал на разных работах, в том числе почтальоном, уборщиком в «McDonalds», дворником, строителем, пожарным сторожем в Баргузинском заповеднике на Байкале, рабочим геологической партии на Камчатке, 4 года отработал лесником в Алтайском заповеднике. Сейчас составляет туристические путеводители серии «Полигот», в связи с чем много путешествует по стране и фотографирует.
С 2001 года печатается в журнале «Знамя». Автор книги «Помощник китайца», вышедшей в Москве («ПИК», 2003) и во Франции (Ates Sud, 2004).
Лауреат ряда литературных премий, в том числе премии журнала «Знамя» («Глобус») и премии Правительства Москвы в области литературы и искусства.
Повесть «Помощник китайца» вошла в шорт-лист премии Белкина за 2002 год.
ПОМОЩНИК КИТАЙЦА
В нашем доме всегда было много гостей.
Старенькая, почти слепая бабка, вернее даже прабабка, проходя мимо прихожей в уборную, останавливалась у вешалки и чуткими сухими пальцами щупала мануфактуру чужих пальто, гладила ладонью подстежку. Исследуя материал верхней одежды гостя, она делала вывод о его состоятельности, потом гадала о степени родства. В особо трудных случаях, например, когда к нам приезжал отцовский аспирант из Монголии, она осторожно осведомлялась у меня: «Нерусский-то мужик, он кем нам приходится?».
Я любил в детстве прятаться в ее комнате под свисающую со стола скатерть и смотреть, как она, сидя на кровати и положив между колен свою клюшку, беседует с незримым собеседником, жестикулируя или задумчиво расправляя складки покрывала во время его ответов. Вполне возможно, старуха делилась с ним догадками относительно приезжих. Иногда она обсуждала эти темы с огромной бронзовой головой Людвига ван Бетховена, которая стояла на шкафу в библиотеке. Мы с братом звали его дядя Ваня. Узнав у меня, что по национальности дядя Ваня был немцем, бабушка частенько грозила ему пальцем за сожженные села и за своего сына Леньку, погибшего в самом начале войны, потом, правда, все равно крестила взлохмаченного композитора и тихонько махала рукой. Нашу маленькую мохнатую собаку она обычно звала кобелем, но если между ними возникали трения, то кобель превращался в татарина.