Януш Гловацкий - Good night, Джези
— Вы говорите правду?
— А зачем мне вас обманывать?
И я попросил кофе, он приготовил его мастерски, без лишних движений, теперь уже с открытыми глазами. Я сказал, что вчера вернулся из Германии, и то, что увидел, было ужасно. В доме ни крошки еды, везде пустые водочные бутылки, окурки, окна закрыты и задернуты шторами. Пять дней назад, когда я уезжал, Маша выглядела как девочка, а сейчас — серое лицо, под глазами синяки, потрескавшиеся губы…
— Кажется, показ завершился успешно… Поздравляю, — перебил он меня. — При такой конкуренции…
— Перестаньте, — попросил я. — …лицо измученное, глаза потухли. А всегда в них горел такой огонек…
— Послушайте, да-да… я тоже заметил. — Он задумался и повторил: — Это я тоже заметил. — Покачал головой. — В лицах я разбираюсь. Я фотограф.
— Его уже нет.
— Огонька?
— Огонька. Она была перепуганная, пьяная, агрессивная, бормотала, что она подлая дрянь, что липла к вам как муха, обвиняла себя, меня и вас, а еще говорила, что вы ее обокрали. Позвольте узнать, что вы у нее украли?
— Я позаимствовал ее тетрадь с записями, точнее, дневник, не смог удержаться, знаете, как бывает… Хотел отдать, но она не взяла.
— Наверное, дело было не только в дневнике.
— Думаете?
— Она кричала, что хочет со мной развестись, порывалась еще выпить, я отобрал у нее бутылку и вылил в раковину. Она набросилась на меня с кулаками. Несколько раз ударила по лицу.
Он посмотрел на часы.
— Вы любите детей? — спросил.
— И картины изрезала.
— Все? — заинтересовался он. — Несколько было весьма недурных.
— Не все, почему вы спрашиваете про детей?
— Да так, не обращайте внимания. Просто хотел вас перебить. Моя жена любит детей, а я нет.
— Я люблю. Хочу, чтобы у нас с Машей был ребенок.
— Прекрасная идея, семья, дети, цветочки… это очень по-немецки.
— И по-человечески тоже.
— Немецкое не обязательно человеческое.
— Я знал, что вы скажете что-нибудь в этом роде.
И тогда я решил рассказать ему про письмо.
— Три дня назад я получил от матери письмо, — сказал я.
— Насколько помню, вы упомянули, что ваших родителей нет в живых.
— Да, но письмо я получил три дня назад.
— Неужто прославленная немецкая почта?..
— Нет, — сказал я. — У меня есть любимая книга, время от времени я в нее заглядываю… ну и мать перед смертью положила туда это письмо.
— Позвольте, я попробую угадать. «Будденброки»? Нет? «История костюма»? Я видел что-то такое с предисловием Ива Сен-Лорана. Ницше? «За пределами добра и зла»? «Лисы в винограднике»? Ну скажите, может быть, «Война и мир»?
— Неважно, это не имеет значения. Мать перед смертью положила в книгу адресованное мне письмо, она знала, что когда-нибудь я его найду. Ну и я нашел. Вам это может быть любопытно, там есть кое-что о сексе.
Письмо матери Клауса В.Дорогой сыночек,
я почти не сомневаюсь, что ты найдешь это письмо. Вообще-то, уверена. Я давно хотела тебе об этом сказать… кому-то ведь я должна сказать. Руперт тут не годится, муж годился еще меньше. Значит, так. Это было в сорок пятом. Мне было 23 года, Руперту — 4. Перед самым концом войны я приехала в Берлин. Пришлось. Мой отец тяжело болел. Помочь я ему не помогла и потом занималась похоронами. Полный идиотизм: священник, катафалк, венки, а на улицах лошади спотыкались о трупы. Русские уже входили. Вокруг резня, вешают якобы шпионов, кошмар и ужас. А я, на свою беду, задержалась. Люди тогда толпами убегали из города. Ну и как всегда, кому-то повезло, кому-то нет. Мне не повезло. Трое таких, со звездами на фуражках, затащили меня в подвал, недалеко от Александерплац, где жил твой дедушка. Помнишь? Я тебе показывала. Дом был разрушен, но подвал остался цел. В нем устроили общественный сортир, ну и бордель, конечно. Там держали тридцать женщин, почти все молодые, но было и несколько старых, и две-три девочки, всего тридцать. Тебе интересно, откуда я знаю, что ровно тридцать? Считала, когда русские меня насиловали. Спереди, сзади, в рот, по одному, по двое — а я всё считала, и выходило тридцать. Думаешь, это невозможно? Возможно. Русских я не считала. Они пили, пели, испражнялись и насиловали. Вначале мы сопротивлялись, а потом уже нет. Одни уходили, приходили новые. Я была вся липкая от спермы, но живая. Пить, кроме водки, было нечего. Лиц я не помню. Я зажмуривалась и считала. Хотя одного помню, у него на обеих руках и на ногах были часы, трофейные, и они тикали. Видно, он аккуратно все заводил. А над нами война, грохот, рушатся дома.
Потом эти солдаты ушли, совсем ушли, оставив нам консервы, свиную тушенку. Я хотела тебе сказать, сыночек, что этот, с часами, мог быть твоим отцом. Будь здоров, дитя мое. Я тебя не обнимаю и не целую, потому что тебе это может не понравиться.
Твоя мама
— Зачем вы мне это прочли?
— Не знаю, может быть, хотел вызвать к себе интерес? Или что-то получить взамен?
— Любопытное письмо, получается, вы наполовину русский.
— Мать меня, мягко говоря, не любила и женитьбы на русской не одобряла. Может, она соврала?
— А может, нет?
— Может быть, нет, — согласился я.
— Выпьем. — Он взял стаканы, налил виски, бросил по несколько кубиков льда. — Я слышал подобные истории. Вдруг все немцы к востоку от Эльбы — русские, а? Как вы полагаете? Этим бы объяснялось, почему они так любят русских. Только вы-то зачем со мной разоткровенничались?
— Не знаю. Возможно, в благодарность за то, что не увидел на этих снимках Маши. А еще я хотел вас кое о чем попросить.
— Но и у меня к вам просьба, я первый, — не дал он мне закончить. — Хочу пройтись с палкой по улице, вы мне поможете?
И я согласился принять участие в этом идиотском маскараде. Мы вышли на улицу, он в черных очках и с палкой. Идем. Люди расступаются — скорее от страха, чем из-за сочувствия. От страха, что и с ними когда-нибудь такое может случиться, и с радостью, что пока не случилось. Вдруг он попросил, чтобы я взял его под руку, и сказал, что хочет перейти улицу на красный свет.
— Зачем?
— Захотелось. Поможете или нет? Помогите, пожалуйста. Для меня это важно.
Ну и мы ступили на мостовую. Я тоже закрыл глаза. А вокруг вопли водителей, визг тормозов, ненависть, казалось, конца этому не будет, но мы перешли. У меня рубашка прилипла к спине.
— Успокойтесь, — сказал он. — Иногда надо делать такие вещи, это очень полезно, спасибо. Ну а теперь ваш черед. О чем вы хотели меня попросить?
Я помалу приходил в себя.
— Чтобы вы сделали Маше подарок, — сказал я.
— И что же ей подарить?
— Жизнь.
— Это немецкое чувство юмора?
— Маша больна.
Он споткнулся.
— Я же просил взять меня под руку. Эта палка мне только мешает.
Он отшвырнул палку и сам взял меня под руку, крепко. Мы были почти одного роста. Без палки нам уже никто не сочувствовал. Прохожие усмехались. Что ж, двое немолодых педрил.
— У нее больное сердце, очень больное.
— Да что вы говорите?
Я остановился и вырвал руку.
— Это гораздо унизительнее, чем я предполагал, снимите очки.
— О’кей. Слушаюсь. — Он снял очки.
— Вы спросили, как я отношусь к сексу. Хорошо отношусь, но я жду. Ей нельзя заниматься сексом, — сказал я. — То есть до операции нельзя.
— Это шантаж? — Он улыбался.
— Вот-вот. Я боялся, что вы именно так поймете.
Мы двинулись вперед. Теперь он остановился перед зоомагазином. На витрине очаровательные щеночки возились в опилках на дне стеклянной клетки.
— Прелесть, верно? — Он улыбнулся. — Интересно, что из них вырастет.
— Наверно, большие собаки, — сказал я.
— У меня когда-то была собака. — Он поморщился. — Я ее пристрелил.
— Взбесилась?
— Ну, не проявляла дружеских чувств…
Мы свернули в Гринвич-Виллидж. Миновали книжный магазин. На витрине лежали его книги. Дальше было итальянское кафе.
— Зайдем, — попросил он.
Без палки и без очков его узнавали. Мы пили капучино.
— Вы правда ревнуете? — Он усмехнулся.
— Конечно. Очень. Хотя это и странно, ведь фактически вас нет, вы — фантом. Оседлали своего конька и промелькнули. Но я ревную. Возможно, моя жизнь в ваших руках. Отпустите Машу… пожалуйста… что вы за нее хотите?
— Давайте поторгуемся. Что вы предлагаете?
— А что вы хотите? Деньги у вас есть, значит, о выкупе не стоит и заикаться. Взывать к вашей порядочности… смешно. Если хотите, могу встать на колени.
— Только если это доставит вам удовольствие. — Он посмотрел на часы. — Мне пора. А где Маша?
— В больнице на обследовании. О выставке до операции и речи не может быть.