Борис Евсеев - Пламенеющий воздух
Правда, после этих слов рот себе ладонью сразу и прикрыл. Однако, посидев немного, словно в забытьи, отбросил том Ключевского на кровать и вздохнул свободней.
— Вот, к примеру, ты, Эдмундыч… Ты ведь никаких ключевских историй не читал?
— И не стану.
— И счастлив ты?
— Счастлив, Саввушка, ох счастлив при особе твоей состоять!
— Так ты потому, дурья башка, счастлив, что от тебя всё скрыли. Отцензуровали для тебя, девять-семь, нашу историю мрачные большевички. А до них — царедворцы веселые! Ну а сейчас по-новому: тихо и трепетно цензуруют. И не дай тебе бог слово неугодное ныне сказать!
— Что ты, Саввушка! Я темный, а и то знаю: цензура у нас запрещена.
— Ну, штук пять вопросов у нас всегда и отовсюду изымают.
— Это какие же такие вопросы, уж ты позволь мне спросить, Саввушка?
— А вот какие. В первую голову РПЦ, потом хасиды, ну и, конечно, прежние и нынешние жертвоприношения людские…
— А во вторую, во вторую голову, Саввушка?
— Ты старый, Эдмундыч. И поскольку стариться тебе дальше некуда, так ты, если будешь много знать, скоро песком рассыплешься!.. А что до первых двух вопросов… Ни хасидов, ни нашу родную церковную организацию — тронуть никак невозможно… Даже мысленно! Даже если у них какие-то непорядки или неправды. Ни-ни… Затерзают, как овцу! Вот я тебе про это сказал, и ты теперь на меня, может статься, донос напишешь. Стукнешь: Савва, мол, Куроцап в городе Романове говорил то-то и то-то…
— Что ты, Саввушка, если б я что существенное на тебя имел — давно стукнул бы. Но ты хитрый и умный, Саввушка. Лишнего слова из тебя клещами не вытянешь… Всё и от всех скрываешь. А только всё одно говорят люди: бесчинства в Романове Куроцап устроил. И еще, мол, бесясь с жиру, он цельный автобус пригнал в Романов! С пуссириотками! Ну, то бишь, со старушками блядовитыми…
— Милый мой! Ты пуссириоток с профурсетками перепутал! А если стукнуть собрался, так и скажи. Я и прощу, может…
Русский пернач Куроцап ласково склонил на бок лепную, с ястребиным кончиком носа головку.
— Ты, Саввушка, лучше мне про вопросы цензуры изъясни…
— Выскочило словечко на беду! Так и хочется назад его проглотить. А ни хренашечки! И знаю ведь — не прав я! Ничего стоящего кроме церкви у нас в России не было и нет… А не могу от разноса удержаться. А ты… Ты, может, только этих слов решающих от меня и ждал… Или вот еще таких, — Савву как словно подбросило с места, он крепко ухватил Эдмундыча за грудки. — Республику Парагвай тут у нас хотят устроить! Что-то наподобие давнего иезуитства! С подчинением церковным иерархам всего и вся! Так ведь еще Вольтеришко щуплый над «Парагваем» таким смеялся. И православие наше светлое — никаких таких действий не требует… А вот церковные службисты, все эти старосты, латифундисты-экономисты, вместе с келарями и ключарями — они этого Парагвая дерзко желают!.. Прямо-таки песню складывают: «Наш Парагвай, вперед лети!..» Я директором совхоза при совке был, птица невысокого полета. А и тогда понимал: пора бы им по-новому и о новом с паствой говорить!.. Ладно, старик, иди в номер, строчи доносы…
Ступая на цыпочках, Эдмундыч ушел в номер. Сквозь неплотно прикрытую дверь он еще долго слушал горькие бормотания и тихие вскрики слонявшегося по пустому коридору Саввы, страшно растревоженного «Историей» Ключевского и сочинениями теперь никому не интересного Вольтеришки:
— Нет же, ни за какие коврижки! Так гипсовать историю! И когда? Сейчас, при свободной жизни… Не дам! Херовая история, а наша. Зыбкая, а моя… И никакого тут Парагвая! И денег больше — ни копейки. Это я — наследник Ключевского. И с наследством своим поступлю, как сам пожелаю!
* * *Как пьяненький или принявший дозу, в заломленной на ухо конфедератке и в калошах на босу ногу, шатался эфирный ветер по улицам Романова.
Он заглядывал в подсобки и спускался в подвалы, забирался в заколоченные на зиму ларьки и стучал в забитые крест-накрест двери истлевших очагов культуры.
Наглотавшийся земной жизни эфир был в меру прозрачен, но и в меру плотен, был благодушен и тихо-резв. Разве дураковат стал слегка от сивухи.
«Кончай бухать!» — увидел он косую, подсвеченную розовым надпись на магазине «Бодрянка» и со смеху лег наземь.
Рядом какой-то мальчуган, с трудом раздвигая меха, играл на аккордеоне «Scandalli» русскую народную.
«Вот кто-то с горочки спустился…» — старательно выводил он.
Эфирный ветер легко взметнул себя над землей, стал близ мальчугана приплясывать, стал вокруг него тихонько похаживать…
И тут произошла с эфирным неслыханная вещь!
Подступила к нему — родом, конечно же, не романовская, только год назад в городке объявившаяся, — гибкая и превосходная, но какая-то слишком унылая дама. Меланхолично расстегнув плащ, а потом и платье на пуговичках, поманила за угол…
Что было ветру делать? Со вздохом ощупал он крепкие, еще ничуть не утратившие упругости, но, правда, уже слегка прихваченные холодком груди. А потом — и теперь без всяких вздохов — радуясь и ликуя, ввинтился в прислонившуюся к романовскому столбу дивно-изогнутую, но все так же печально всхлипывающую от любви даму.
Вскоре дама, не требуя ни клятв, ни платы за любовь, запахивая плащ и бормоча на ходу что-то рыночно-хозяйственное, стала собираться восвояси. Здесь-то подкравшийся сзади мужик (в майке, в расстегнутой куртке с капюшоном, с худым лицом, с вывалившимся грушей животиком) и врезал что было сил ветру по голове.
Эфирному стало дурно.
Ища опоры и помощи, он прислонился к другому, совершенно постороннему, однако сразу полезшему его защищать мужику. И тут же вместе с ним грохнулся наземь. Бивший по голове — в мгновение ока смылся.
Доблестные волжские полицейские — всего через два часа — подхватили эфир вместе с приклеившимся к нему алкашом с земли и сперва хотели свезти в участок. Но сразу и бросили.
Что возьмешь с бухого, кроме бухла? Что возьмешь с обкуренного, кроме «дури»?
Придя в себя и посидев, как тот бывалый зэк, чуток на корточках, выпустив пары, а заодно и расшвыряв по белу свету облачко метилового спирта, густо вдутого в паленую александровскую водяру, эфирный ветер порхнул туда, куда спервоначалу и собирался: на чертову мельницу…
Про подростка Петрова
Трифон готовил себя к новой народной акции. Но вдруг подготовку приостановил. Поводом послужило вот что. Одна из местных оппозиционных газет пропечатала:
«Охранники с фермы „Русская Долли“ в пылу охоты за разбежавшимися по дворам овцами — а возможно, просто по неосторожности — пристукнули подростка Петрова».
Сообщение называлось «Хищная „Долли“», было кратким и невразумительным. Особенно возмутило Усынина слово «пристукнули».
Трифон Петрович затребовал подробностей. И узнал их.
Подростка Рому действительно задели кованым ботинком по голове. Может, случайно, а может, и намеренно. Некоторое время Рома Петров был жив, но потом — так и не сумев в собственном палисаде подняться на ноги и вызвать самому себе «скорую» — умер.
Подростка Петрова — худенького, беленького — знакомые и соседи в шутку звали «князь Роман». Смотрел Рома ясно, ходил ровно, отвечал чинно. В школе учился так себе. Но по биологии — всегда пятерка с плюсом.
Все свободное время Рома проводил в живых уголках. И, в конце концов, завел себе двух овец. Еще ягнятами овец этих выбраковал пригородный колхоз, поставлявший шкурки для ярославской фабрики головных уборов (ягнята были малошерстисты, но даже та шерсть, что на них имелась, росла пучками, выдиралась сразу и целыми клочьями).
В школе Рому беленького еще терпели, а вот родственники, после окончательного отлета за границу Роминых родителей иногда наезжавшие из Солигалича, — те всегда пеняли ему за бесхозяйственность и неумение организовать собственную жизнь. Овец давно нужно было как следует выкормить и сдать на мясо. А Рома и сам жил впроголодь, и овечек морил голодом. А впроголодь что за жизнь? Лучше вовсе не жить, чем пустоту глотать!
Как ни странно, овечки прижились у Ромы прекрасно. Были они и впрямь не слишком упитанны, зато игривы и резвы — на загляденье.
— А ты в цирк их тогда сдал бы, что ли, племяш! — не унимались беспокойные родственники.
Племяш на родственные слова лишь застенчиво улыбался, на приязнь странноватую внимания не расходовал…
Теперь Рому беленького нужно было хоронить.
Но как раз в это время родственников рядом и не оказалось.
Ну а с родителями подростка Петрова, в заштатный Романов из Европы возвращаться, как видно, не собиравшимися, — ни по каким каналам связи сообщиться не удалось.
Рома беленький лежал в наглухо запертой ячейке в морге, в морозильнике. Все это знали, и у некоторых такое положение тела — вне земли или на худой конец вне урны погребальной — вызывало досаду и гнев.