Эмир Кустурица - Смерть как непроверенный слух
- Честно тебе скажу, лучше уж стараться уберечься от гранаты, чем сдохнуть от одиночества в Мамаронеке, - сказала мне Майя.
Жизни в Вестчестере, штат Нью-Йорк она предпочитала возвращение в родные края. Была мне близка майина идея, согласно которой американское одиночество, не считая самых абсурдных его разновидностей, описанных в карверовских историях, куда больший психический стресс, чем жизнь, в которой может произойти что угодно, в том числе если во время войны кто-нибудь постучится в двери и выстрелит тебе в голову.
Смотрел я в окно квартиры на парад персонажей из андричевых книг. С той разницей, что на этот раз без трогательных сцен совместной жизни и дружбы. Не было тут, как в «Шеталиште», душевности и теплоты, способных согреть все население Сараево. Под этим окном, благодаря соседству с издательством «Светлость», проходил парад представителей боснийской элиты, тех, кого я называл - Умниками. У всех трех наших народов имелись свои умники и, вообще-то, именно их задачей должно было стать доказательство того, что Андрич неправ, считая, что любови трех конфессий находятся далеко, а ненависть - под носом. Теперь эти умники разрывались между прошлым, откуда они были родом, и новыми временами, принесшими как демократию, так и национализм. Деятельность умников в новоиспеченной национальной демократии должна была стать спасением и способом преодоления войны.
Поэты, рецензенты, редакторы, академики, дикторы, певцы, сочинители популярной музыки никогда не имели в Сараево влияния, сравнимого с влиянием простодушных лавочников, ходжей, попов и мясников. Никогда их творческие союзы и академии по силе и авторитету не достигали мощи воздействия блистательных религиозных обрядов в мечетях и церквях, в которых успешно действовали попы и ходжи.
Смотрел я на умников, ошивающихся у бронзовых бюстов в скверике на улице Петра Прерадовича. Сидят они, курят, разглядывают бюсты Андрича, Селимовича, Куленовича, Чочича и думают: «А будет ли и мне место в этой истории?»
Представляют себе собственные памятники, которые по меркам новых, неумолимо наступающих времен, смогли бы достойно заменить «обветшавших» исполинов. И большая часть работы ими уже проделана. Много лет подряд работали они ради собственного возвышения. Подготовили уже опалубку для фундаментов этих памятников - осталось лишь залить бетон. Опалубку строили за счет уже распавшейся титовской Югославии, а бетон надо б оплатить за счет националистов. Немного удачи, и бронзовые бюсты будут им заказаны, и славные писатели станут смотреть на сараевцев бронзовыми очами.
Перелом произошел в момент, когда в своих издательских советах, союзах и Бог знает каких еще «общественно-политических чудесах» они начали служить своими талантами новой системе. Единственным, чего им не доставало, были, собственно, произведения. В основном они были графоманами, рассматривавшими пришедшие смутные времена как шанс добиться статуса и ублажить свои слабые, болезненные души успехом любой ценой. Даже ценой войны. И неважно, в какой роли: требовалось ли сыграть жертву, или преступника, не имело значения. Главное, действовать по схемам, удовлетворяющим критериям «истины и цивилизационных целей». В чем главное значение имела их «человечность», а Иво Андрича при этом называли они «человеческим дерьмом» (да простится мне это цитирование)! Походя они снисходительно, любуясь собственной «человечностью», признавали, что он великий художник. Утверждая, что во времена слома ценностей, на войне, на улице, лучше быть хорошим человеком, чем хорошим художником. Что, опять-таки, было очень удобно для достижения, через оскорбление великого художника, своих собственных целей. Чтобы потом можно было говорить:
- А вся эта его литература, если хорошенько поразмыслить, так и вообще не Бог весть что.
Так и не добившись ничего ни в жизни ни в литературе, без каких-либо успехов в творчестве, с его переменами, драмами и неожиданными поворотами событий, они запутались в хитросплетениях собственной аморальности, которую они, непонятно почему, назвали моралью. Их творения оценили лишь голодающие сараевские мыши и крысы, привыкшие к грудам нераспроданной объемной писанины, быстро оказывавшейся в подвалах издательств. И эти-то люди, вызывающие интерес только у изголодавшихся мышей, смели называть негодяем нобелевского лауреата! Снова все сводилось к вопросу, заданному пройдохой Керой:
- Где в этой истории место для меня?
Ответ, в случае умников, был простым:
- Нигде!
Пещерный нарциссизм этих людей парализовал всякую возможность межнационального согласия, а их общественная деятельность убивала надежду и веру в будущее.
Когда мы с Джонни покидали квартиру на улице Петра Прерадовича 1, в одном из сундуков я увидел пачку собрания сочинений Андрича. Надеялся я, что там окажутся «Травницкая хроника» и «Мост на Дрине», чтобы подарить их Джонни, но нашел только английский перевод «Барышни» и сказал ему:
- This is not the best what he has done, but anyway - и предложил прочитать ему отрывок. - Вот что мой литературный и философский кумир писал о сараевской черни перед началом первой мировой войны:
- I am afraid this could happen again, - добавил я после минутного молчания.
«... Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему, или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах согласно законам некоей неведомой общественной химии внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах»
- Amazing, if this represents the worst, what could be the best?
- This, - показал ему я на «Травницкую хронику», «Мост на Дрине» и «Проклятый двор» на сербском, и добавил, показывая на «Знаки у дороги»:
- But this, if there is another world up there, I would send them this to study. This is the best example of painful history of human kind.
Когда мы выходили в сараевский сумрак, в котором смог овладевает ноздрями, во мне еще звучали эти андричевы слова из «Барышни», и я вдруг испугался, что сила этой толпы из книги, ее разрушительная мощь, овладеет Боснией. Когда я читал Джонни строчки из «Барышни», я не ожидал, что он поймет их. Не знаю, почему. Скорее всего, мною владело укоренившееся провинциальное заблуждение, что иностранцы не могут понять наши проблемы. Между тем иностранцы, как видим мы на примере Джонни, способны оценить гений великого художника. Главное, есть ли иностранцам смысл понимать нас, хочется ли им этого.
В «Барышне» Андрич описал ту самую руку, которая, уже после его физической смерти подымется, чтобы уничтожить его памятник.