Арнольд Цвейг - Радуга
По дороге из концертного зала в банкирский клуб я сказал:
— Видишь, как устроен мир: проект хорош, а здание никуда не годится — неровные стены, кривые проемы, но во всем этом своя внутренняя закономерность, которая вызывает такое же одобрение толпы, как и непристойные шутки.
— Значит, ты не подашь жалобу? — Так истолковала она мои слова.
Я тихо и вкрадчиво изложил ей свои соображения.
— В нашей упорядоченной жизни, — говорю я, уютно попыхивая трубкой, — сидеть в уголке купе, независимо и спокойно затягиваться, наслаждаясь куреньем, — это и есть нарушать порядок в вагоне для некурящих и держать в зубах вызов закону и всему свету. Разве я сделал что-нибудь дурное? Я только полминуты — пока выходил из вагона — сохранял в моей трубке огонь, а Циппедель просто наглая свинья. Но неужто после этого концерта, да и вообще ты считаешь наше общество достаточно развитым, чтобы в этом разобраться? Ну к кому поступит подобная жалоба? К какому-нибудь старшему чиновнику, Циппеделю-второму, у которого малейшее недовольство действиями начальства автоматически вызывает разлитие желчи. Быть застигнутым в вагоне для некурящих с горящей трубкой в зубах — значит нарушить установленный порядок, а это вызов! Нет, не для того я рожден на свет, чтобы переделывать мир!
Но вот несколько дней спустя я по ошибке действительно закурил трубку в вагоне для некурящих — груда багажа заслоняла от меня табличку с запрещением, — и на этот раз отделался только дружеским кивком господина нециппеделевского типа: он оказался к тому же кондуктором! Когда вечером я торжествующе рассказал ей о том, как мудро сама жизнь восстанавливает порой справедливость, она не без лукавства посмеялась надо мной… Ведь она, знаете ли, считает, что я трус, робею перед начальством, перед чиновниками…
Позавчера ночью я видел сон: свечи, локомотивы, возвращение из плена — последние семь месяцев я провел в Англии за колючей проволокой — и вдруг так и подскочил, точно тысячи огней вспыхнули в голове: Циппедель! Когда он вспоминает меня, он, наверное, смеется до колик в животе. Ну, думаю, плохо дело. Он уже врывается в мой сон, наглец. Это уж слишком.
В справочном бюро можно узнать любой адрес; и, так как Циппедель не знал, как меня зовут, я письменно известил его о своем приезде. Дом его, сырой от близости озера, стоял посреди безрадостного пустыря, обитатели этого убогого жилища, окруженного конюшнями, обречены на томительную скуку — долгое дождливое воскресенье в современном мещанском аду. Это приободрило меня — я увидел своего недруга, словно изнутри. Как и в тот раз, с головы до ног в светло-коричневом — эдакая первоклассная куница — я позвонил у двери, трубка моя дымила. Он отворил сам, застыл как вкопанный с округлившимися от удивления глазами, бросил на меня беглый взгляд, медленно залившись краской. Я изобрел деловой предлог: хочу, мол, купить акварель. Узнал ли я его? Это было ему еще не ясно. Он впустил меня, прошел вперед, потом остановился, не зная, куда себя девать; он заикался от волнения. Но его замешательство только придало мне смелости; конечно, и у меня застрял ком в горле, я ведь тоже не толстокожий, но теперь этот ком исчез, растаял, как масло. У кого из нас двоих было более сильное оружие в руках, самое сильное — да, да, — деньги? Глядя на меня, нельзя было ни черта заметить, я оставался любезным, упиваясь волнением Циппеделя, наблюдая, как смущение и стыд парализуют его.
Когда он протянул мне акварели, руки его дрожали. Бедные руки со вздувшимися жилами, думал я, ничем не могу вам помочь, не надо было нарушать мой сон…
Талантливый художник? Несомненно. Но талант противоречивый. Чувство, знаете ли, и композиция у него не в ладу. На каждом листе пять-шесть удачных деталей, целое же лишено единства, педантичная старательность лишает произведения жизни и придает им досадную скованность. О сравнении с мастерами, особенно с современными, и речи быть не может; рисунок Кокошки, синие тона Мюниха вдохнули бы в его произведения свежее дыхание грозы. Но меня привлекает и старомодность, и вот наконец акварель, которая мне по вкусу. Скромный домик, какие у нас сдаются внаем, и близ него густо заросший овраг, где журчит горный ручей, — летом здесь настоящий рай, полный прохлады и цветов. Вот где оказалась уместной его неспокойная манера. Этот сюжет позволил разбросать множество красочных пятен по листу; здесь его нервозность нашла соответствие в трепетной прелести диких зарослей и воды.
Наконец-то, решил я. Вот это добыча!
У него стучали зубы, когда он назвал цену. Я не думал, дорого это или дешево; настал мой час.
Я выложил две крупные купюры.
— Триста марок, издержки нашего знакомства, прошу вернуть, — сказал я холодно, без тени улыбки на лице, и уставился в его потемневшие глаза.
Унижать, сказали вы. Унижать. Чепуха! Уничтожать — вот что нужно.
Циппедель разволновался, трясущимися руками он положил перед собой кошелек. Наступила пауза. Я видел, как он думает, негодует, неистовствует, как у него перехватывает дыхание, как его раздирают противоречивые чувства — не вышвырнуть ли меня вон вместе с моими деньгами, меня, самодовольного щенка, который предательски вонзил ему в сердце нож унижения, похитив к тому же, правда за деньги, его лучшую работу? Но что сильнее денег? Он наскреб в потертом кошельке три замасленных бумажки. Их и красивую акварель я отнес домой — ей. Когда я рассказывал, она сидела в тени нашего большого голубого абажура. Она рано ушла спать, а мне нужно было немного поработать.
А сегодня в обед прихожу с почты домой и не застаю ее. Сбежала. Да, сбежала, взяв с собой лишь смену белья. А на столе акварель и те три бумажки, вот, извольте… За что? Разве я поступил подло? Нет, то, что сделал я, не было подлостью, и в конце концов он ведь получил деньги. Я знаю, она думает, что я трус — сначала покорился и лишь задним числом решил отомстить. А женщины, они до сих пор бредят рыцарями. Нам следует быть сильными, чтобы снять с них бремя забот, защитить от всего и вся… До сих пор она видела во мне сильную личность, потому что в эти тяжелые времена я локтями прокладывал себе дорогу… Слабый — сильный. Что это за противопоставление, пес его возьми? Как в детских играх — чет и нечет. Я думаю так: либо живешь вместе, либо не живешь, либо есть согласие, либо его нет, либо хочешь спать в одной кровати, либо не хочешь, а выбрал одно из двух, так уж держись. Да, да, конечно, она не приняла еще окончательного решения.
Наверное, она еще в городе — у Карлы Фридрихе или в гостинице «Энглишер Хоф». Поискать ее? Как вы думаете? Сама не святая, не Офелия, ведь правда? Наверное, станет утверждать, что я поступил подло. Честное слово, уважаемый сосед, подлость обнаружилась бы раньше, верно? Ведь вы тоже так думаете? Не можете вы думать иначе. Бедняжке Корделии не понадобилось бы целых два года, чтобы распознать подлость. Нет, этого я не боюсь. Я далек от такой мысли. Конечно, мы с вами почти не знакомы. И все это бестактно, я понимаю. Но такт — выдумка бессердечных людей, которые ни при каких обстоятельствах не желают обременять себя чужим отчаянием. Правильно ли я поступаю? Ведь от этого зависит все, решительно все. Как я буду жить без нее? Этого мне не скажут самые тактичные люди на свете.
А что, если я ее сразу найду? Может быть, дать ей время на размышление? Но мне не хотелось бы оставаться одному даже сегодня вечером. Раз уж я вовлек вас в свои дела, не согласитесь ли вы отужинать со мной? Стакан сотерна у Шлейха? Нет? Жаль! Прошу прощения. Вы правы: сегодня я действительно не гожусь в компаньоны.
Мы вышли из вагона, и его тревожный силуэт растворился в снежной дымке раннего мартовского вечера.
1923 Перевод М. ПодлящукПокупая шляпку…
лушайте все! Не правда ли, так всегда говорили в те времена, когда нас, словно маленьких прусских гимназистиков, муштровали и одевали на военный лад и когда каждым нашим шагом руководило начальство. И разве всем вам, берлинцы, всем, кто наполняет подземку, кто взбирается в автобусы, втискивается в трамваи, всем, кто проглатывает свой обед в первой попавшейся столовке, чей взгляд и измученный мозг не знают покоя, пока они жуют, наполняя желудок стандартной, скудной, кое-как приготовленной пищей, — разве вам, да и всем обитателям нашей империи, находящимся в таком же положении, не следует послушать, что приключилось с Рози Мюллер? Как это вышло, что именно она, она, которая тянула в этот день свою обычную лямку, попала под автобус и, полураздавленная, все же спаслась, не потревожив нашего гигантского муравейника, если не считать небольшого скопления народа на улице, протокола, составленного полицейским в синей форме с серьезным лицом, и двух с половиной строчек петита в вечерней газете? Правда, это происшествие вызвало духовный резонанс и определенную психическую реакцию, на что, впрочем, никто не обратил бы внимания, если бы эту историю не изложили и не разъяснили в рассказе — что, впрочем, тоже не произвело особого впечатления.