Владимир Кравченко - Не поворачивай головы. Просто поверь мне
www.glaz.tv/online-webcams/sloppy-joes-bar
Случайно в интернете наткнулся на это письмо Хемингуэя и несколько дней ходил оглушенный. Оказывается, Хемингуэй был знатным охотником не только на зверей, но и на людей, точнее, на их разновидность, облаченную в мундиры мышиного цвета и каски фельдграу. Вот это место из письма 1944 года, которое литературоведы стыдливо обходят в своих статьях и книгах, содержащее признания всемирно знаменитого писателя в смертных грехах, в самом страшном из них — убийстве человека, из-за них душе его на том свете, небось, и муторно и бесприютно:
«…У меня 22 легко различимых ранения (возможно, это помимо скрытого), и я убил по крайней мере 122 человека, помимо тех, о ком я не могу знать наверняка. Последний, нет, не последний, а тот, чью смерть я перенес особенно скверно, был солдатом в немецкой форме и каске. Он ехал на велосипеде впереди отступающей части по дороге на Ахен, которую мы перерезали чуть повыше Сен-Кантена. Я не хотел, чтобы наши стреляли из крупнокалиберного пулемета и спугнули тех, что ехали следом за ним на бронетранспортерах, и сказал: «Оставьте его мне», и застрелил его из карабина. Потом мы подошли обыскать его и поправить ловушку, и он оказался совсем мальчишкой, ровесником моего сына Патрика, а я прострелил ему позвоночник, и пуля вышла через печень. Спасти его было нельзя, так что я положил его как можно удобнее и дал ему таблетки морфия, и тут подошел мальчик-француз и попросил велосипед, потому что его был украден немцами, и мы отдали ему велосипед и велели спрятаться к дьяволу в небольшом кафе на перекрестке, а сами поправили ловушку...»
Написано так, словно не об убийстве речь, не о том, что он лишил жизни молодого мальчика, ровесника его сына, а так, словно он перебирал горох и просто выбросил испорченные горошины. Сугубо репортерский слог, сухое бесстрастное письмо, скупость и необычайная плотность сообщения.
Перечитывал это письмо и все решал: проза или нет?
Кажется, получилась все-таки проза, художник своим касанием превращает в прозу любую картину, в отсевочекглавной, окончательной правды, который и есть художественность, художественная картина, оснащенная разящими деталями («таблетки морфия», «пуля вышла через печень»), проза, самая страшная проза, бьющая читателя без промаха в сердце…
ИЗОБРАЖЕНИЕ МУЖЧИНЫ ЖЕНЩИНОЙ И НАОБОРОТ
Дом стоял, запертый на замок, с закрытыми и заколоченными ставнями. Я не был здесь три года — с того самого дня, как на пороге его возник председатель СТ и вручил мне срочную телефонограмму. Садовый участок зарос высокой, поднявшейся за лето по пояс травой, перемешанной с прошлогодним сухостоем. Сосед заколотил ставни и подкашивал траву по обочинам тропинки, но лопухи, борщевик проклятый, лебеда на окраинах участка за три года поднялись во весь свой непуганый рост и пошли в наступление на заглохшие грядки, на малинник с клубничником.
Я загнал машину и запер ворота. Алина вынула сумки из багажника, отдала одну, отнятую не без вежливой борьбы, мне, и мы пошли по ведущей к дому тропинке заброшенного участка. Заржавленный замок не сразу поддался ключу, наконец дверь со скрипом распахнулась, и я вошел в свое прошлое. В дачное жилище, пристанище минувших лет. Это было похоже на посещение музея — музея одного дня и одной ночи достопамятного года, запечатанный стенами и ставнями, выгороженный непроветриваемый кубик пространства и времени с рассеянными в нем и еще доживающими свое непотревоженными обрывками мыслей и чувств, относящихся к тому отрезку жизни — жизни до. На пыльном столе стояла тарелка с недоеденным борщом — на дне мумифицированные кусочки свеклы, картошки, посеревшие от пыли. Превратившаяся в сухарь горбушка хлеба, брошеная ложка, которой не воспользовались. Стакан с компотом, давно выветрившимся из граненого. В обесточенном холодильнике кастрюлька с позапрошлогодней едой. Большой букет собранных в тот вечер луговых ромах с васильками превратился в пучок осыпавшегося былья.
Ни о чем не подозревающая Алина ходила из комнаты в комнату и женским взглядом прикидывала фронт работ в доме, где нам предстояло провести несколько дней. Какой здесь беспорядок, сказала она. Впечатление такое, что кто-то куда-то торопился и панически побросал все как есть, прибавила, не подозревая, насколько близка к истине. В спальне на диване скомканная постель, на подушке — книга, раскрытая на той странице, до которой я успел дочитать, прежде чем сесть за обеденный стол. Потом на пороге возник Петрович с бумажкой в опасливо вытянутой руке, потом я бросился на станцию и помчался в гудящей сквозь ночь электричке в Москву к постели умирающей жены… Веник, ведро, тряпку Алина нашла сама. Я сходил к колодцу за водой. Потом отправился в контору за последними новостями из жизни садоводческого поселка, где у нас был этот дом с участком на опушке высокого корабельного сосняка.
Все-таки это была хорошая идея — привезти милую добросовестную женщину, чтоб она смахнула пыль прошлого со стола, прибрала в спальне, вымела пол, перемыла посуду со следами яств, — что-то с этим домом надо было делать, в конце концов. Один бы я не решился приехать сюда, где все так полнилось ею, прошлым счастьем, неутихающей болью.
Когда я вернулся, в доме было прибрано и полы сияли чистотой, на столе стоял обед, привезенный с собою в термосе с широким горлом. Похлебали суп, съели по котлете. Алина неутомимо ходила по дому и осваивалась, цепким взглядом примеряясь, что еще можно прибрать, улучшить. Отправляясь сюда, я сказал ей, что дом принадлежит приятелю. Не хотел тревожить чуткую, с развитым воображением, не хотел, чтоб она переживала за меня, за всех нас.
Вот за что я любил Алину — за это умение дружить с вещами, за чувство гнезда. Мне нравилось, как она в мебельном придирчиво ощупывает козетки, пробует натянутый велюр дивана, дотошными вопросами загоняет продавца в угол, вызывая ненависть и уважение одновременно (каждый продавец ждет такого вот понимающего матерого покупателя, перед которым можно развернуть закрома своей профессии), как на рынке деловито и напористо торгуется с хитрооким продавцом из-за пучка укропа или упрямо, как бы невзначай докладывает на жульнические весы лишнюю картоху… Такая женщина не пропадет, думал я, ну не должна пропасть, вывернется из любой ситуации, а вместе с нею и тот, кого она обустраивает-обстирывает. Рядом с такой на мужчину нисходит покой и услада, вот такая женщина и должна охранять тебя со спины, думал я.
Всего этого в ней не было. Когда она суетилась по дому, то казалась всполошенной птицей, напуганной чередой подступающих катастроф, вечно у нее что-то подгорало, сбегало, то молоко из кастрюльки, то борщ перекипит и потеряет цвет и вкус, а капуста превратится в вываренные ошметки, то дверь захлопнется от сквозняка, пока она выносит мусор, забыв поставить замок на фиксатор; рядом с ней я становился таким же беспомощным путаником, рассеянным с Бассейной, блуждающим в мире уворачивающихся предметов, мстящих мне на каждом шагу. Просто удивительно, как нам при совместном проживании бок о бок передается от партнера это многое, часто не лучшее, исподволь меняя нас и переворачивая на всю жизнь. Моя мать вырастила меня в стерильном доме с ежедневными уборками, в ненависти к беспорядку, пыли, хаосу, ничего этого не пригодилось, все оказалось зря, вся выучка и муштровка; когда мы зажили вместе, я порыпался было и вскоре успокоился, поняв, что — все, поняв, что — попал, и что не это в конце концов главное. Не это — но что же? Хаос, сумбур переносился на жизнь, поступки, мысли, работу, но сделать ничего уже было нельзя. Когда человек погружен в себя, он ничего не видит-не слышит, тем более когда так окончательно и бесповоротно погружен, выхватывающий из жизни только то, что греет, что отвечает порыву сердца и души, минутному интересу, просто настроению. Есть женщины, сырой земле родные. И каждый шаг их — гулкое рыданье, Сопровождать воскресших и впервые Приветствовать умерших — их призванье. И ласки требовать от них преступно, И расставаться с ними непосильно. Сам варил, сам убирал. Ходил на рынок. Она ездила к Киевскому вокзалу, куда хохлы привозили молочное, и покупала колбасный сыр любимый, выгадывая рубль, гордилась им, как победой над тощим бюджетом, этот ее любимый маршрут — через пол-Москвы на Киевский за лишним рублем-полтинником.
Алина сердится, что не помог с уборкой, прошлялся где-то, что от меня несет вином (принял с Петровичем за помин души рабы Божьей, которую все здесь помнили и боготворили за нечеловеческую красоту, за человеческую простоту).
У Алины очень тонкая кожа, белая, молочная, вся в родинках, когда она волнуется, вся идет красными пятнышками, ей это идет, я целую ее в губы, пытаясь заткнуть фонтан, пока это помогает, когда красивая женщина начинает говорить сердитые глупости, единственное средство — это затяжной поцелуй на четверть часа, только надо выдержать, чтоб не вырвалась и не сбежала.