Салман Рушди - Клоун Шалимар
На протяжении одного только года конструктор и дизайнер автомобилей Этторе Бугатти, человек-легенда, которого все называли просто Патрон, потерял сначала своего сын Жана — тот погиб в автомобильной катастрофе, — а вслед за тем и своего отца Карло Бугатти, который, словно не имея желания становиться частью будущего, умер перед самой оккупацией. Этторе постоянно проживал в Париже, и хотя по-прежнему оставался гением инженерного дизайна и автором всех новых проектов, именно Жан в последние годы занимался дизайном сидений, специфически изогнутых крыльев и футуристических кузовов машин. После его смерти Этторе снова поселился в поместье, на территории которого располагался и завод и где все постройки — включая выставочный павильон, кузовной, литейный цеха и проектную мастерскую — могли похвастаться массивными дверями из мореного дуба и бронзовыми ручками. Бугатти жили с феодальным размахом. В поместье был свой музей скульптуры, свой каретный музей, прекрасные беговые дорожки, конюшни для собственных чистокровных скакунов и своя школа верховой езды. Они держали призовых терьеров, племенной скот, почтовых голубей. У них был свой винокуренный завод и роскошный отель под названием «Голубая кровь», где они селили своих клиентов. После потери сына и отца великолепие, которого ему удалось достичь для своего семейства, лишь растравляло душевные раны Этторе, усиливало чувство пустоты, внезапно возникшей в его жизни. Всего через несколько месяцев после своего возвращения он продал поместье немцам — его просто вынудили это сделать — и покинул Молсхайм с ощущением человека, побывавшего в склепе. Он перенес все свои коммерческие дела в Бордо, но ни одного авторского «бугатти» больше на рынке машин не появилось. Этторе теперь производил коленчатые валы и авиационные двигатели. Менее известной стороной его деятельности до времени оставалось участие в Сопротивлении, к которому вслед за покровителем присоединились и многие из его прежних подчиненных. Один из них, старый жилистый тренер по конному спорту, ставший известным Максу как проводник Финкенбергер, сидел теперь на изгороди позади конюшни в тупике тенистого переулка и курил. Макс брел по аллее, то и дело натыкаясь на столбы ограды и всякий раз с трудом удерживаясь, чтобы не вскрикнуть от боли. Огонек сигареты служил ему маяком, и он плыл на его свет в кромешной тьме, как Леандр через Геллеспонт. Когда человек заговорил, Максу показалось, что завеса ночи вдруг разорвалась. Одновременно с голосом Макс смог увидеть, вернее различить, лицо говорившего, и тут он с удивлением понял, что это лицо ему знакомо. Первые произнесенные тренером слова были:
— Черт меня задери, да я ж тебя знаю! Ну зашибись!
Макс был близким другом Жана Бугатти, учился у него управлять самолетом, вместе с ним вычерчивал дьявольски сложные фигуры высшего пилотажа в девственно-голубом довоенном небе. Вместе они изъездили вдоль и поперек эти когда-то благословенные места, пролетая верхом на золотистых конях сквозь золото летних дней. Теперь этот неповторимый, пересыпанный ругательствами говорок проводника оживил в памяти безмерно усталого, мучимого недобрыми предчувствиями Макса те счастливые времена.
— Я Макс Офалс, — сказал он. — Конечно, я тебя помню, Финкенбергер. Тебя не забудешь.
Бывший тренер предложил Максу сигарету, от которой тот отказался.
— Всё псу под хвост, — доверительным тоном заговорил Финкенбергер. — Наци хотят наладить тут производство оружия, мать их… Суки сраные. Но они любят собак и лошадей и любят гонять на долбаных машинах. Я тут увидел модель 57-5 с их дерьмовой свастикой на капоте, так чуть не блеванул. Крысы помоечные, а туда же, корчат из себя незнамо кого. Вонючки болотные, вот кто они на самом-то деле! Да еще этот отель! Мне никогда не нравилось его название. «Голубая кровь», тоже мне! А им оно по вкусу пришлось. Теперь там бордель. А чего ты один? Мне сказали, вас будет трое.
Макс объяснил ситуацию, и в настроении проводника произошла резкая перемена. Казалось, в его судорожно сжавшихся кулаках вместилась вся тьма ночи. Финкенбергер отшвырнул сигарету и, судя по учащенному дыханию, с трудом пытался сдержать ярость. Наконец он заговорил:
— Патрон бросил Молсхайм и смылся в Париж. Он, в ли, считал, что мы, рабочие, недостаточно ему благодарны. Ясное дело, старая школа: скинь шапчонку, когда он проходит, приставь ручку ко лбу, поклонись ему в пояс — чуешь, куда клоню? Ну да, может, оно и так на самом деле, может, и вправду были такие, кто не был уж очень-то благодарен за то, что на него смотрели словно на крепостного, хотя и предоставляли жилье, и деньги платили приличные. Были и такие, кто вообще никакой такой благодарности не испытывал. Месье Жан был другим. Чертовски свойским он был парнем. Судьба-злодейка сдала ему плохую карту. Считай, тебе крупно повезло, что ты был его другом. Кабы не это и ты заявился сюда и сказал то, что сейчас сказал, то я бы послал тебя сам знаешь куда. Окажись ты одним из дружков-недоносков Патрона, я бы тебе четко объяснил, что тебе делать и куда тебе лучше засадить свою долбаную задержку на сутки. Да ты соображаешь, чего стоило все это устроить? Ты подумал о риске перехвата сообщений по рации? Думал, сколько людей, задействованных по всему пути, в ожидании группы сейчас должны будут затаиться, а через двадцать четыре часа снова быть наготове? Ты понимаешь, какой опасности они из-за тебя подвергаются? Как бы не так! Любители вроде тебя, говнюка, ни о ком, кроме себя, ненаглядного, думать не научены. Но еще раз скажу — тебе повезло, ты друг Жана, и все, что делаю, это ради него, черт возьми, ради светлой его памяти, чтоб ей… Будьте завтра тут в это же время все трое, и не опаздывать, — иначе гори ты синим пламенем в своей сраной синагоге в святую субботу!
Страсбург встретил его огнем пожаров. Улицы кишели штурмовиками в касках. Макс, крадучись, шел пешком, ведя велосипед. Выбирал темные закоулки. Когда он увидел охваченную языками пламени типографию, страх заколотился в нем, он крутил его, месил, как тесто. Еще до того как он добрался до дома, Макс уже знал, что сейчас увидит: взломанные двери, хаос, лужи мочи на стульях, размалеванные лозунгами стены, холл, превращенный в нужник. Дом не подожгли, — значит, кто-то из нацистских шишек присмотрел его для себя. Везде горел свет, но нигде никого не было. Он проходил одну комнату за другой и везде гасил свет, возвращая их ночи, давая им выплакаться. Самому большому разгрому подверглась библиотека с тремя столами — кругом валялись скинутые с полок, разодранные книги, куча их еще дымилась посреди ковра — обугленная гора мудрости, на которую кто-то нассал, чтобы потушить огонь. Вывернутые ящики столов; исполосованные, косо висящие картины в поломанных рамах. Уезжая, он совершил ошибку: оставил поддельные документы родителей дома и тем самым приговорил и их, и себя. Правда, пока что отъезд спас ему жизнь. Пока что дом пуст, но закончится разбойная ночь, и дом перейдет в руки врага, и, возможно, здесь, как и в отеле «Голубая кровь», тоже устроят притон, и нацистские девки будут валяться на той постели, где спала его мать… Надо уходить. Надо немедленно уходить. Сейчас тут никого, но скоро все переменится. Макс наткнулся на случайно уцелевшую бутылку коньяка. Она лежала у шезлонга за развевающимися на ветру занавесями. Он отвернул пробку и стал пить. А время шло. Нет, оно не шло. Оно замерло, оно остановилось. Ушла красота, любовь ушла, ушло упрямство и задиристость. Время не шло. Оно стояло неподвижно с поднятыми руками. Упрямцы растаяли в воздухе.
После войны Макс узнал, чем завершился их земной путь. Узнал номера, выжженные у них на запястьях, запомнил и уже не забывал никогда. Их использовали для медицинских экспериментов. Немощные, выжившие из ума, они ни на что не годились, но им нашли-таки применение. Интеллектуалы, они окончили жизнь просто как физические тела; нацистов интересовала лишь реакция этих тел на боль — на дозу боли — сильную, еще более сильную, болевой порог. Реакция на вводимые им болезни — все это представляло чисто научный интерес. Они всю жизнь жаждали знаний? Ну и прекрасно. Они помогли развитию знаний самым что ни на есть практическим путем. Они не дожили до газовой камеры. Их убила наука.
Опьяневший, едва живой Макс сел на велосипед и в третий раз за ночь снова проделал двадцатикилометровый путь. Когда он добрался до Молсхайма, то сообразил, что понятия не имеет, как отыскать проводника; он не знал, в каком из домов тот живет, не знал его настоящего имени. Темнота уже не была абсолютной — близившийся рассвет смягчил мрак. Скорее счастливая случайность, нежели память вывела его к маленькой конюшне на краю поместья — тесному помещению, предназначенному для утомленного долгой скачкой ездока. Он завел под крышу велосипед и повалился на грязные остатки сена в пустом стойле. Там и обнаружил его Финкенбергер несколько часов спустя, когда уже ярко светило солнце. Он грубо растолкал Макса, выкрикивая проклятия прямо в ухо. Макс очнулся и страшно испугался, увидев у самого лица лошадиную морду. Лошадь трепала его, будто раздумывая, можно ли его пожевать. Рядом с головой лошади торчала голова Финкенбергера. При дневном свете обнаружилось, что это жокейских размеров гном с изрытой, морщинистой физиономией и гнилыми, вероятно постоянно ноющими, зубами.