Генрих Бёлль - Глазами клоуна
— А почему бы и нет?
Я сказал это, не желая ее задеть, без всякого злого умысла. А теперь она-таки оказалась в своего рода филантропической миссии; мне кажется, Цюпфнер женился на ней, чтобы «спасти» ее, а она в свою очередь вышла за него замуж, чтобы «спасти» его; правда, я не уверен, разрешит ли он ей тратить деньги на то, чтобы переводить бабушек из жестких вагонов в мягкие да еще доплачивать за скорость в поездах прямого сообщения; Цюпфнер отнюдь не скряга, но он удручающе неприхотлив, так же как и Лео. Однако неприхотливость Цюпфнера не имеет ничего общего с неприхотливостью, скажем, Франциска Ассизского, который мог понять прихоти других людей, сам не имея их. Мысль о том, что в сумочке Марии лежат сейчас деньги Цюпфнера, показалась мне невыносимой, так же как выражение «медовый месяц» или дурацкая идея бороться за Марию. Бороться ведь можно только в прямом смысле этого слова. Даже потеряв форму как клоун, я имел преимущество и перед Цюпфнером, и перед Зоммервильдом. Пока они будут становиться в позицию, я успею сделать три сальто, напасть на них сзади, повалить и зажать в клещи. Или они намерены драться со мной по всем правилам искусства? От них можно всего ожидать, даже столь извращенного толкования «Песни о Нибелунгах». А может, они думали о духовной борьбе? Я их не боюсь; почему же они не позволили Марии отвечать на мои письма, в которых я вел своего рода духовную борьбу? Сами не моргнув глазом говорят о «медовом месяце» и о «свадебном путешествии», а меня обвиняют в аморальности, жалкие лицемеры! Пусть бы послушали, что болтают официанты и горничные в гостиницах о парочках, отправившихся в свадебное путешествие. Где бы ни появлялись эти парочки — в поезде или в гостинице, — каждый паршивец шепчет им вслед: «Смотрите, у них «медовый месяц»; и даже дети знают, чем они все время занимаются. А потом кто-то ведь меняет им белье и стирает его… Когда она положит руки на плечи Цюпфнера, ведь она должна вспомнить, как я грел ее холодные как лед ладони у себя под мышкой.
Руки Марии! Они открывают дверь виллы, поправляют одеяло на кроватке маленькой Марии, включают тостер на кухне, ставят кипятить воду, вынимают сигарету. Записка от прислуги ждет ее на этот раз на кухонном столе, а не на холодильнике: «Пошла в кино. Буду к десяти». А в столовой на телевизоре записка от Цюпфнера «Пришлось срочно пойти к Ф. Твой Хериберт». Варианты разные: холодильник или кухонный стол, «целую» или «твой». Намазывая на подсушенный хлеб толстый слой масла и ливерной колбасы, насыпая в чашку три ложки какао вместо положенных двух, ты впервые чувствуешь глухое раздражение — черт бы побрал эту диету — и вспоминаешь, как госпожа Блотхерт произнесла своим визгливым голосом, когда ты взяла еще кусок торта:
— Но ведь в общей сложности здесь свыше полутора тысяч калорий. Неужели вы можете себе это позволить?
А потом бросила на твою талию взгляд оценщика, взгляд, в котором нетрудно было прочесть: «Нет, вы не можете себе этого позволить!»
О святой «ка-ка-ка …нцлер» или «…толон»! Да, несомненно, ты начинаешь полнеть!.. В городе шепчутся, в этом городе шептунов шепчутся. Почему она не находит себе места, почему прячется по темным углам — в кино и в церквях, почему пьет одна в темной столовой шоколад с хлебом? Что ты сказала этому молокососу на вечере во время танцев, когда он одним духом выпалил: «Ответьте мне быстро, что вы любите больше всего на свете, сударыня, только не задумывайтесь!» И ты, конечно, сказала ему правду: «Маленьких детей, исповедальни, кино, грегорианские песнопения и клоунов».
— А мужчин вы не любите, сударыня?
— Да, но только одного, — сказала ты. — Мужчин как таковых — нет, мужчины глупые.
— Вы разрешите мне опубликовать ваши ответы?
— Нет, нет, боже вас упаси!
Мария ответила: «только одного». Почему бы ей не сказать просто: «только своего мужа»? Но разве любить одного мужчину не означает любить только мужа, только того, с кем ты обвенчана? Ах, эти лишние четыре буквы в слове муж-чина!
Прислуга возвращается домой. Ключ поворачивается в замочной скважине, входная дверь открывается, снова хлопает, ключ опять поворачивается. В передней зажигается свет, гаснет, потом зажигается на кухне, хлопает дверца холодильника, опять хлопает, свет на кухне гасят, в твою дверь осторожно стучат:
— Спокойной ночи, госпожа Цюпфнер.
— Спокойной ночи. Маленькая Мария хорошо себя вела?
— Очень хорошо.
Свет в передней выключают, на лестнице раздаются шаги. («Стало быть, она сидела совсем одна в темноте и слушала церковную музыку».)
Твои руки, руки, которые стирали тогда простыни и отогревались у меня под мышкой, касаются сейчас тысячи вещей: патефона, пластинок, ручек настройки, клавиш приемника, чашек, хлеба, детских волос, одеяльца, теннисной ракетки.
— Да, кстати, почему ты перестала играть в теннис?
Ты пожимаешь плечами. Нет настроения, просто нет настроения. А ведь теннис вполне подходящая игра для жен политиков и ведущих католических деятелей. Ни — ни. Эти понятия пока еще не совсем совпадают. Теннис сохраняет стройную, гибкую фигуру, женскую привлекательность.
— А Ф. так любит играть с тобой в теннис. Он тебе не нравится?
— Нет, нет, почему же?
Ф. человек сердечный. Правда, про него говорят, что он добивался министерского портфеля «зубами и когтями». Его считают негодяем и интриганом, но к Хериберту он и впрямь питает слабость. Люди продажные и бессовестные частенько симпатизируют людям неподкупным и совестливым. Какую трогательную порядочность проявил Хериберт при постройке своей виллы: не получил никаких специальных кредитов, никакой «помощи» от специалистов, своих коллег по церковным и партийным союзам. Правда, он хотел, чтобы его сад был разбит «на склоне», только поэтому ему пришлось заплатить кое-что сверх установленной цены, что «само по себе» он считает аморальным. А теперь оказалось, что сад на склоне не так уж удобен.
Сады на склонах можно разбивать вниз и вверх. Хериберт выбрал спускающийся сад… Но как раз это сулит неприятности, ведь маленькая Мария скоро начнет играть в мяч, и мяч будет обязательно скатываться к изгороди соседнего участка или даже проскакивать сквозь изгородь на камни в чужой японский садик, ломать ветки и цветы, подминать нежные мхи ценных пород — и здесь уж не избежишь сцен, извинений.
— Неужели мы можем сердиться на такое очаровательное маленькое существо?
Ну конечно нет. Жизнерадостный серебристый смех должен изобразить милую снисходительность, но губы, иссохшие от вечной диеты, судорожно сжаты, на шее напряглись сухожилия; и все это скрыто под маской веселости, а ведь разрядить атмосферу мог бы только самый настоящий скандал, громкая перебранка. До поры до времени удается побороть свои чувства, спрятать их за фальшивой добрососедской улыбкой. А потом в один прекрасный тихий вечер на вилле за закрытыми дверями и опущенными жалюзи начинают бить посуду из тончайшего фарфора, давая волю подавленным инстинктам. «Я ведь хотела… ты, ты этого не хотел!» Дорогой фарфор, когда его шваркают о стенку кухни, издает дешевый звук. И громко воет сирена «скорой помощи», взбирающейся на гору. Сломанный крокус, помятый мох, мяч, брошенный детской ручонкой, катится в соседний каменный садик и… вой сирен оповещает о войне, которую никто не объявлял. Лучше бы мы разбили сад иначе.
Телефонный звонок напугал меня. Сняв трубку, я покраснел: как же я забыл про Монику Зильвс?
— Алло, Ганс! — сказала Моника.
— Да, — ответил я, и все еще не мог припомнить, зачем она звонит. Только после того как она сказала: «Вы будете разочарованы», в моей памяти всплыла мазурка… Пути назад не было: не мог же я сказать, что «раздумал», волей — неволей нам придется пройти через это ужасное испытание. Я услышал, как Моника кладет трубку на рояль, услышал первые такты мазурки; она играла прекрасно, звук был удивительный, но, слушая ее игру, я заплакал, так худо мне стало. Не следовало возвращать тот день, когда я приехал от Марии домой и Лео играл мазурку в музыкальном салоне. Нельзя возвращать ушедшие мгновения и нельзя рассказывать о них другим… В один осенний вечер Эдгар Винекен пробежал у нас в парке стометровку за десять и одну десятую секунды. Я сам следил за секундомером, сам отмерил дистанцию; в тот вечер он пробежал 100 метров за 10,1 секунды. Он был, как никогда, в форме, на подъеме… но, конечно, нам никто не поверил. Напрасно мы вообще рассказали об этом и тем самым попытались растянуть мгновение. Неужели нельзя было просто наслаждаться сознанием того, что Эдгар и впрямь пробежал сто метров за десять и одну десятую секунды. Потом он, конечно, опять стал пробегать эту дистанцию за десять и девять десятых или за одиннадцать секунд, и ни один человек не хотел нам поверить — все потешались над нами. О таких мгновениях нельзя даже рассказывать, а уж стараться повторить их — самоубийство. Самоубийством было слушать, как Моника играла мазурку. Видимо, существуют обрядовые мгновения, хоть и построенные на повторах, но тоже неповторимые, например обряд нарезания хлеба в семье Винекенов… этот обряд я однажды решил повторить, попросив Марию нарезать хлеб так, как его резала мамаша Винекен. Но кухня в квартирке рабочего не имеет ничего общего с номером гостиницы, а Мария не имела ничего общего с мамашей Винекен… Нож выскользнул у нее, и она порезала себе левую руку выше локтя; после этого мы три недели не могли прийти в себя. Вот к каким печальным последствиям приводит сентиментальность. Не надо тревожить ушедших мгновений, не надо их воскрешать.