Генрих Бёлль - Глазами клоуна
— На десерт?
— Да.
— Собственно, мне этого не следует говорить, но вам я, так и быть, скажу. Компотом из слив со взбитыми сливками. Недурственно? Вы любите сливы?
— Нет, — ответил я. — К сливам у меня антипатия, непонятная, но непреодолимая.
— Прочтите работу Хоберера об идиосинкразии, все связано с ранними, очень ранними впечатлениями… большей частью еще в утробный период. Любопытно. Хоберер подробно разобрал восемьсот случаев… Вы меланхолик?
— Откуда вы знаете?
— Слышу по голосу. Помолитесь Богу и примите ванну.
— Ванну я уже принял, а молиться не могу, — ответил я.
— Как жаль, — сказал он. — Я раздобуду вам нового Августина. Или Кьеркегора.
— Его я еще не сжег, — сказал я. — Не можете ли вы еще кое-что передать брату?
— С удовольствием.
— Скажите, чтобы он принес мне денег. Все, какие только раздобудет.
Он что-то пробормотал, а потом громко возвестил:
— Записываю: принести как можно больше денег. Впрочем, вам стоит и впрямь почитать Бонавентуру. Великолепное чтение, и не вздумайте презирать девятнадцатый век. По вашему голосу я слышу, что вы презираете девятнадцатый век.
— Вы правы, — согласился я, — я его ненавижу.
— Какое заблуждение, — сказал он. — Чепуха. Даже архитектура была тогда не так уж плоха, как ее пытаются изобразить. — Он засмеялся. — Сперва доживите до конца двадцатого, а потом ненавидьте девятнадцатый. Вы не возражаете, если, разговаривая с вами, я буду есть свой десерт?
— Сливы? — спросил я.
— Нет, — сказал он, слабо хихикнув. — Я впал в немилость, и мне теперь вместо господской еды дают ту же еду, что и слугам; сегодня у нас на сладкое пудинг с ячменным сахаром. Впрочем, — как видно, он уже положил в рот ложку пудинга, проглотил и, хихикая, продолжал: впрочем, я им мщу за это. Часами разговариваю с одним своим бывшим братом по обители в Мюнхене, который тоже учился у Шелера. Иногда звоню также в Гамбург, узнаю в справочной, что там идет в кино, или же соединяюсь с бюро погоды в Берлине: все из мести. При новой системе, когда сам набираешь междугородний номер, все остается шито-крыто. — Он снова принялся за еду, хихикнул и немного погодя прошептал: — Ведь церковь богата, ужасно богата, от нее прямо смердит деньгами… как от трупа богача. Трупы бедняков хорошо пахнут… вы это знали?
— Нет, — ответил я; головная боль немного отпустила, и я обвел на бумажке номер их телефона красной рамочкой.
— Вы ведь неверующий? Не возражайте, я слышу по вашему голосу, что вы неверующий. Правильно?
— Да, — ответил я.
— Это ничего не значит, ровно ничего не значит, — сказал он. — У пророка Исайи есть одна фраза, которую приводит в своем Послании к Римлянам апостол Павел. Слушайте внимательно: «Но как написано: “Не имевшие о Нем известия увидят, и не слышавшие узнают”». — Он злобно хихикнул: — Поняли?
— Да, — ответил я устало.
— Добрый вечер, господин директор, добрый вечер! — сказал он громко и положил трубку. Напоследок его голос неприятно резанул меня, таким он стал угодливым.
Я подошел к окну и взглянул на часы, которые висели на углу. Было уже почти половина девятого. Я нашел, что они ужинают весьма обстоятельно. Мне так хотелось поговорить с Лео, но теперь меня интересовали, пожалуй, только деньги, которые он мне одолжит.
Постепенно до моего сознания дошло, в каком серьезном положении я очутился.
Иногда я сам не знаю, что пережил в действительности: то ли, что вообразил себе так ясно, так осязаемо, или то, что со мной случилось на самом деле. В голове у меня все перепуталось. Не могу поручиться, что я и впрямь видел того мальчика в Оснабрюке, зато ручаюсь, что я распилил с Лео старый столб. Не могу поручиться также, что я брел пешком к Эдгару Винекену в район Кальк, чтобы превратить в наличные деньги дедушкин чек на двадцать две марки. Правда, я отчетливо помню мельчайшие подробности: зеленую кофточку продавщицы, которая бесплатно дала мне булочки, дырки на носках молодого рабочего, который прошел мимо, пока я сидел на пороге и ждал Эдгара; но и это еще ничего не значит. Хоть убей, а я видел капли пота на верхней губе Лео, когда мы пилили с ним. Я припоминаю также всю до мелочей ночь в Кельне, когда у Марии был первый выкидыш. Генрих Белен сосватал мне несколько выступлений перед молодежью по двадцать марок за выход. Обычно Мария сопровождала меня, но в тот вечер она осталась дома, потому что плохо себя чувствовала; я вернулся поздно с девятнадцатью марками чистой прибыли в кармане, но комната оказалась пустой, на смятой кровати я обнаружил простыню с пятнами крови, на комоде меня ждала записка: «Я в больнице. Ничего страшного. Генрих в курсе». Я тут же помчался к Генриху, и от его угрюмой экономки узнал, в какую больницу положили Марию, побежал туда, но меня не пустили; сперва мне пришлось разыскать в больнице Генриха и вызвать его к телефону, только после этого монахиня-привратница разрешила мне войти. Лишь в половине двенадцатого ночи я наконец очутился в палате, где лежала Мария; все было уже позади, Мария лежала на больничной койке и плакала, в лице ни кровинки; рядом с ней сидела монахиня, перебиравшая четки. Пока я держал Марию за руку, а Генрих вполголоса толковал ей, что будет с душой существа, которое она не смогла произвести на свет, монахиня невозмутимо перебирала четки. Мария была, видно, твердо убеждена, что ребенок — так она называла его — никогда не сможет попасть на небо, потому что он некрещеный. Она без конца повторяла, что он обречен томиться в чистилище; в ту ночь я впервые понял, какую чудовищную нелепицу внушают католикам на уроках Закона Божьего. Генрих оказался совершенно беспомощным: он не мог рассеять ее страхи, но именно его беспомощность утешила меня. Он твердил, что Божественное милосердие «более всеобъемлюще, нежели юридическая казуистика богословов». А монахиня все перебирала четки. Но в религиозных вопросах Мария необычайно упряма, и она без конца вопрошала, где проходит «грань» между догмой и милосердием. Я запомнил это ее выражение «грань». В конце концов я вышел из палаты, где казался себе изгоем, человеком совершенно лишним. В коридоре я стал у окна, закурил и начал смотреть поверх каменной стены на противоположную сторону улицы, где было кладбище автомобилей. Стену сплошь оклеили предвыборными плакатами: «Вручи свое будущее СДПГ!» и «Голосуйте за ХДС!» Этим своим неописуемым скудоумием они, наверное, хотели окончательно добить больных, которые нет-нет да и взглянут из своих палат на стену. Плакат «Вручи свое будущее СДПГ!» казался прямо гениальной находкой, литературным перлом, так сражала тупость молодчиков из ХДС, которые не придумали ничего лучшего, как просто написать: «Голосуйте за ХДС!» Время уже подбиралось к двум часам ночи; потом мы спорили с Марией, взаправду ли произошло то, что я увидел… Откуда-то слева прибежала бродячая собака, обнюхала фонарь, обнюхала плакат СДПГ, потом плакат ХДС и сделала свое дело прямо на плакат ХДС, после чего медленно потрусила направо, туда, где улица тонула во мраке. Когда мы вспоминали потом эту печальную ночь, Мария уверяла, будто я не видел никакой собаки, а если она соглашалась «поверить» в собаку, то ни за что не хотела признать, что та сделала свое дело на плакат ХДС. Мария утверждала, будто я так сильно подпал под влияние ее отца, что, сам того не сознавая, готов исказить правду и даже солгать, только чтобы настоять на своем, будто собака «опоганила» плакат ХДС, а не плакат СДПГ. Но как раз ее отец куда больше презирал СДПГ, нежели ХДС… И потом, я видел это собственными глазами, и меня не собьешь.
Только около пяти утра я проводил Генриха домой; пока мы шли по Эренфельду, он на каждом шагу показывал на подъезды, бормоча: «Здесь живут мои овечки, здесь живут мои овечки…» Сварливая экономка Генриха с желтыми икрами злобно воскликнула: «Это еще что такое?» Я пошел домой и украдкой от хозяйки постирал в ванной простыню в холодной воде.
Эренфельд… платформы с бурым углем… веревки, на которых сохло белье, запрет пользоваться ванной, свист пакетиков с объедками, пролетавших иногда ночью мимо наших окон подобно неразорвавшимся снарядам… глухой шлепок о землю, и снаряд уже замолкал, разве что из него выпадала яичная скорлупа и с тихим шелестом катилась прочь.
У Генриха опять вышли из-за нас неприятности со священником, так как он хотел ссудить нас деньгами из церковного благотворительного фонда; я снова отправился к Эдгару Винекену, а Лео прислал нам свои карманные часы, чтобы мы их заложили; и еще Эдгар раздобыл немного денег в кассе социального страхования рабочих; таким образом мы смогли хотя бы рассчитаться за лекарства, взять такси и наполовину расплатиться с врачом.
Я вспоминал Марию, монахиню, перебиравшую четки, слово «грань», бродячую собаку, предвыборные плакаты, кладбище автомобилей… и то, какие у меня были холодные руки, когда я стирал простыню… и все же я не мог поручиться, что все это происходило на самом деле. Я не стал бы также ручаться, что старик из духовной семинарии Лео действительно рассказал мне, будто он звонит в берлинское бюро погоды, чтобы нанести материальный ущерб католической церкви, а ведь я слышал это собственными ушами, слышал, как он в это время глотал и чавкал, уплетая сладкий пудинг.