Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
С тех пор он проходил по Конкорсу с ухмылкой, небрежно косясь на тэггеров, что весь день торчали наверху. Ну, кто теперь Pendejo? У него появилась своя тайна. Он знал реальные места. Завладел ключом. И ходил теперь мимо них, катая плечи.
Он начал ездить между вагонами как можно чаще, прикидывая: а берут ли тэггеры фонарики, когда идут вниз? Или они работают командами по двое, по трое, как бомберы в отстойниках? Один стоит на шухере, другой светит фонарем, третий бросает тэг. Его даже перестала злить нужда ездить в центр, в принадлежащую отчиму парикмахерскую. По крайней мере, мотаться по рельсам этот летний приработок не мешал. Сначала он ездил, пялясь в окна, а потом приноровился качаться между вагонами, не отрывая глаз от стен туннеля, высматривая случайную подпись. Он предпочитал думать, что тэггеры работают в одиночку, в кромешной темноте, разве что запалят спичку время от времени — только чтоб оценить плавность линий, или оживить цвета, или задуть пустой участок, или вывести букву. Партизанская работенка. Перерыв между поездами не более получаса, даже посреди ночи. Больше всех прочих ему нравились здоровые тэги с фристайлом по контуру. Пока поезд шел мимо, он намертво выжигал их в мозгу и потом весь день ходил, вращая в сознании, прослеживая линии, изгибы, точки.
Сам он в жизни не кидал тэгов, но появись у него хоть один убойный шанс, без последствий, без ремня отчима, без домашних арестов, он бы изобрел целый новый стиль, стал бы кидать черным по черноте, бледно-белым по густо-белому, замутил бы что-нибудь с красным, белым и синим, смешал бы устоявшиеся цветовые схемы, вставил бы немного от пуэрториканцев, немного от черных, разгулялся бы вовсю, всех бы запутал, а что такого, в этом вся фишка и есть — пусть почешут в затылках, пусть встряхнутся и обалдеют. Он бы точно сумел. Гений, так это называется. Но ты станешь гением, только если придумаешь что-то первым. Это ему учитель сказал. Гений всегда одиночка. У него как-то возникла потрясная идея. Он хотел раздобыть слайд-проектор и засунуть внутрь фотографию отца. Собирался спроецировать эту фотку на весь свой дом, в каждый угол. Тогда, куда бы мать ни глянула, везде ей попадется муж, которого она выставила вон, которого он не видел уже двенадцать лет, которого она променяла на Ирвина. Он бы с радостью спроецировал своего отца на стену там, внизу, будто большой тэг, чтобы в темноте туннеля его лицо сделалось сразу и призрачным, и сверхреальным.
Он до сих пор не возьмет в толк, возвращаются ли туннельные райтеры к собственным тэгам или только оглядывают их напоследок, отступив на шаг, когда те едва готовы и еще не просохли. Отходят за третий рельс, чтобы по-быстрому глянуть и уйти. Осторожно, в этой штуке пара тысяч вольт. А не рельс, так поезд — они ведь могут нарисоваться в любой момент. Или копы нагрянут прочесать туннель, прихватив свои фонарики и дубинки. Или какой-нибудь волосатый бродяга выйдет вдруг из теней: белые глаза блестят, в руке пляшет ножичек, того и гляди обчистит карманы, изобьет или кишки выпустит. Уж лучше по-быстрому сделать дело и дать деру, пока не замели.
Ноги пружинят, компенсируя тряску вагона. Тридцать третья улица. Двадцать третья. Юнион-Сквер, где он пересекает платформу, чтобы пересесть на пятый маршрут, забирается между вагонами, ожидая первого толчка. Этим утром новых тэгов на стенах что-то не видно. Иногда ему кажется, что нужно просто купить пару банок, спрыгнуть с поезда и кидай себе на здоровье, но в глубине души он понимает, что ему недостанет духу. Другое дело камера. С ее помощью он может запечатлеть чужие тэги, вытащить из кромешной тьмы, поднять из крысиных нор на поверхность. Когда поезд набирает скорость, он прячет камеру под подол рубашки, чтоб случайно не тюкнуть. Пятнадцать кадров уже использованы, а пленка всего на двадцать четыре. Он даже не уверен, что хоть один получился. В прошлом году в парикмахерской один мужик подарил ему фотоаппарат — какой-то богатый дядя, которому приспичило почудить. Просто сунул ему машинку, с кейсом и всем прочим. А он не представлял себе, что с ней делать. Сперва вообще пихнул под кровать, но потом одумался, вытащил вечерком и попытался понять, как эта фиговина устроена. Начал фоткать все, что видел вокруг.
Привык помаленьку. Стал повсюду таскать свою камеру. Спустя какое-то время мать даже заплатила за печать снимков, так ее поразила увлеченность сына. «Минолта SR-T 102». Ему нравилось, как плотно она сидит в ладонях. Когда его что-то смущало — ну, скажем, Ирвин ляпнет глупость, или мать наедет, или просто на школьном дворе не знаешь, куда себя деть, — можно было прикрыть лицо фотокамерой, спрятаться за ней.
Жаль только, нельзя остаться тут, внизу: в темноте, в духоте он целый день носился бы взад-вперед на площадке между вагонами, щелкал бы стены в надежде прославиться. В прошлом году он слыхал об одной девчонке, чья фотка угодила на первую полосу «Виллидж войс». Целиком задутый поезд мчится в туннель у Конкорса. Ей удалось поймать нужный свет — не слишком солнечно, не слишком темно. Сноп лучей от фар бьет прямо вперед, а сзади растянулись все тэги. Верный выбор и времени, и места. Ему сказали, девчонка заработала приличные деньги, пятнадцать долларов или даже больше. Сначала он решил, что это пустой треп, но потом сходил в библиотеку и отыскал старый номер газеты: так и есть, причем внутри еще целый разворот фотографий, и в уголке каждой — ее имя. И потом, он слыхал про двух пацанов из Бруклина, которые тоже пробились, один с «Никоном», другой со штуковиной под названием «Лейка».
Он и сам пробовал разок. Принес снимок в «Нью-Йорк таймс» в начале лета. На нем райтер кидает краску, высоко зависнув под эстакадой шоссе Ван Вайка. Красивая вышла карточка: все подчеркнуто тенями, мужик с банкой в руке болтается на своих веревках, а в небе над ним висят пышные такие облака. Хоть сейчас на первую полосу, и думать нечего. Он отпросился из парикмахерской на полдня, даже напялил рубашку с галстуком. Явился в здание на Сорок третьей и сказал, что хочет встретится с редактором по иллюстрациям, у него при себе верный кадр общим планом. Набрался словечек в одной книжке. Охранник, здоровенный смугляк, позвонил кому-то и, перегнувшись через стол, предложил:
— Просто оставь конверт, братишка.
— Мне бы с редактором перетереть.
— Сейчас он занят.
— Когда-то ведь освободится. Будь другом, Пепе, ну пожалуйста.
Охранник прыснул и отвернулся, потом уже по второму разу, и только тогда уставился на него:
— Слышь ты, Пепе.
— Сэр.
— Тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
— Брось, малыш. Сколько?
— Четырнадцать, — ответил он, отведя глаза.
— Горацио Хосе Алгер![97] — хлопнул по столу охранник, радостно хохоча. Сделал еще пару звонков и тогда, насупившись, поднял взгляд. Видно, уже знал. — Посиди пока вон там, парень. Я скажу, когда он выйдет.
Вестибюль был сплошь стекло, пиджаки и точеные гладкие икры. Он просидел там два битых часа, пока охранник не подмигнул наконец. Подскочив к редактору по иллюстрациям, он впихнул ему конверт. Мужик жевал на ходу сэндвич «рубен»,[98] кусочек латука торчит в зубах. Тоже, наверное, был раньше фотографом. Хрюкнул «спасибо» и вышел вон, почесал по Седьмой авеню, мимо стриптиз-баров и бездомных калек-ветеранов, с его фотографией под мышкой. Он шел за редактором кварталов пять, пока не потерял его в уличной давке. И с тех пор ни слуху ни духу, вообще ничего, полный ноль. Он ждал, когда же зазвонит телефон, но тот все молчал. Он даже вернулся в тот вестибюль, отпахав три смены, но охранник сказал, что ничем больше помочь не может. «Прости, дружок». Может, редактор просто посеял фотку. Или собирался свистнуть ее. Или еще позвонит, с минуты на минуту. Или, может, он оставлял сообщение в парикмахерской, да Ирвин забыл передать. Короче, ничего не вышло.
После этого он звякнул в дерьмовую местную газетенку, какие в Бронксе рассовывают по почтовым ящикам, но даже там его встретили твердым «Нет!», на другом конце линии кто-то даже заржал. Ничего, когда-нибудь они приползут к нему на коленях. Когда-нибудь они будут лизать ему кеды. Когда-нибудь они будут отпихивать друг дружку, чтобы только первыми заговорить с ним. Фернандо Юнке Маркано. Имажист.[99] Слово, которое ему сразу понравилось, даже с испанским выговором. Никакого смысла, зато звучит потрясно. Будь у него визитки, именно так бы и написал: Фернандо Ю. Маркано. Имажист. Бронкс. США.
Однажды он видел по ящику одного парня, заработавшего кучу бабок; тот только и делал, что вытаскивал из стен кирпичи. Просто потеха, но вроде как ясно, в чем прикол. Дело в том, как здание выглядело после. Как свет просачивался через дыры. Люди сразу начинали смотреть по-другому. Задумываться. На мир нужно смотреть под таким углом, под каким никто больше не смотрит. О подобных вещах он размышлял, подметая пол, прополаскивая ножницы, выравнивая склянки с лосьонами. Все эти крутейшие брокеры, которые забегают быстренько подровнять сзади и по бокам. Ирвин говорил, что стрижка — тоже искусство. «Самая большая художественная галерея, какая только бывает. Весь Нью-Йорк прямо здесь, у кончиков твоих пальцев». А он думал в ответ: «Захлопни пасть, Ирвин. Ты мне не отец. Подметай молча. Сам вычистишь свои расчески». Вот только сказать вслух ни разу не решился. Временный обрыв связи между мозгами и ртом. Тут фотокамера приходилась как нельзя кстати. Отгораживала от всех остальных.