Антония Байетт - Обладать
Как-нибудь в другой раз мы напишем, что было иначе: что он не пошёл, а остался или выбрал которую-нибудь из тех, светозарных, или отправился через пустошь обратно, чтобы не подпасть воле судьбы – если есть она, эта судьба. Но в этот раз – к чему скрывать? – случилось так, как и должно было случиться. В сказках что неизбежно, то неизбежно.
И вот берёт её Юный Рыцарь ласково за руку, а прохладные пальцы её – как поцелуй мотылька или прохладная рубаха на утомлённом работой теле. Женщина обернулась, подняла веки и посмотрела ему в лицо. Что сказать про её глаза – кроме разве того, что, заглянув в них, юноша обомлел и уже не видел ни пустоши, ни двух лучезарных созданий, что кружились, заключённые в собственное сияние, ни даже верного своего коня, который, изнемогая под седлом, довёз своего господина до края изведанного света? Когда бы я попыталась описать эти глаза… Нет, я не в силах. Но надо: раз я начала эту повесть, придётся рассказывать всё без изъятия. Вообразите два водоёма ночною порой: вода так и светится, но это не отсвет огней, а брезжащее в глубине сияние, проблеск, подающий надежду сквозь толщи и толщи терново-черного мрака. Вообразите потом, что когда женщина чуть повернула голову, мрак предстал не иссиня-черным, подобно плодам тёрна, но оттенилось чёрное карим и сделалось знойной чернотою пантеры, затаилось подальше от лунных лучей.
«Я пойду с тобой», – повторил Юный Рыцарь, и женщина негромко, склонив голову словно бы в знак покорности, произнесла: «Что ж, пойдём».
И она повлекла его за собой через каменный порог под каменным навесом. Конь его тревожно заржал, но юноша шёл и не слышал. И хотя казалось – камни как камни, и пустошь по ту сторону простирается в сумерках так же, как и по эту, но увидал Юный Рыцарь, что вовсе это не так: за порогом, петляя, сбегала вниз тропа, а по обочинам благоухали цветы, каких не встречал он ни во сне ни наяву, и цветы обдавали его лёгкой пылью из разверстых пастей, и лился свет: ни дневной ни ночной, ни от луны ни от солнца, ни яркий ни тусклый – но ровный, немеркнущий, бестрепетный свет того царства.
Кристабель Ла Мотт
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ПерепискаУважаемая мисс Ла Мотт.
Прочёл Ваше письмо и никак не решу, радоваться или огорчаться. Главное в нём – «если Вам будет угодно продолжить переписку»: рад этому позволению куда больше, чем огорчён Вашим желанием – а для меня оно закон – уклониться от встречи. Ещё Вы посылаете мне стихотворение и справедливо замечаете, что стихи стоят всех тартинок с огурцом на свете. Стоят, стоят – тем более Ваши стихи, – но до чего, однако, доходит извращённость поэтического воображения, что оно желает вкушать воображаемые тартинки с огурцом, и поскольку таких решительно не найти, претворяет их в своего рода английскую манну; о безупречно правильные зелёные кружочки! о изысканно тонкая обсыпь соли! о бледное свежее масло! и конечно же – о мягкие крошки и золотистая корочка свежевыпеченного хлеба! И так во всём: неугомонная фантазия выискивает идеальное даже в том предмете, который можно в порыве жадности, пусть и упорно обуздываемой, схватить и проглотить наяву.
Но знайте, что всякие тартинки – и воображаемые, и въявь снедаемые – я с радостью променяю на Ваше восхитительное стихотворение, в котором, по Вашим словам, сквозит свирепость, в самом деле свойственная повадкам пауков, как свидетельствуют недавние наблюдения. Отчего бы Вам не применить эту метафору – приманка, уловление в сеть – к искусству? Я читал и другие ваши стихи из жизни насекомых, читал и восторгался: как умеете Вы сочетать в них блеск и хрупкость этих летучих – или ползучих – созданий с некоторыми свойствами тех различимых под микроскопом существ, что постоянно кусают, грызут, пожирают друг друга! Не всякий поэт отважится во всей истинности изобразить обычаи пчелиной матки – или осы – или муравья, – какими эти обычаи видятся нам, а не предкам нашим, веками полагавшим, будто предмет почитания и служения у каждого роя или муравейника – начальствующий самец. Вы, как мне кажется, не разделяете общего женщинам – и похоже, не только женщинам – отвращения к этим формам жизни.
Я и сам обдумываю замысел поэмы из жизни насекомых. Не лирического стихотворения, подобного Вашему, а драматического монолога – такого, как уже написанные мною монологи Месмера, Александра Селькирка, Шатковера; не знаю, читали ли Вы эти поэмы, а если нет, я с удовольствием Вам их пришлю. Мне не составляет труда проникнуть в сознание воображённой личности, воссоздать его, в некотором смысле снова вдохнуть в него жизнь, возвращать из небытия людей былых веков во всей их цельности, со всеми волосами, зубами, ногтями, со всеми их мисками, скамьями, бурдюками, церквами, храмами, синагогами, с непрестанным плетением мысли – работой мозга, чудесного органа, заключённого в черепную коробку, выплетающего свои узоры, перетолковывающего все картины, познания, верования на свой особый лад. Важно, по-моему, чтобы эти мои чужие жизни относились к самым разным эпохам и протекали в самых разных краях – во всех краях, до каких только способно дотянуться не всесильное моё воображение. Ну а сам я – джентльмен XIX века, живущий в самом центре дымного Лондона, и отличает этого джентльмена желание разведать, сколь далеко раскинулся простор впереди, вокруг и позади его размываемого временем дозорного холма – а лучше сказать, кочки, – притом что сам джентльмен кем был, тем и остаётся: всё та же украшенная бакенбардами физиономия, те же книжные полки, заставленные томами Платона и Фейербаха, Св.Августина и Джона Стюарта Милля.
Я, однако, заболтался и даже не назвал Вам предмет своей поэмы о насекомых. Им станет короткая, удивительная и в целом трагическая жизнь голландца Сваммердама, создателя оптического стекла, благодаря которому нам открылись необъятные просторы и неутихающее буйство в бесконечно малом – так Галилей, устремив зрительную трубу к планетам и небесным телам ещё большей удалённости, следил их величавое течение в бесконечно огромном. Знакома ли Вам жизнь Сваммердама? Не угодно ли, я пришлю Вам свой рассказ о ней, когда он наконец напишется? И если он выйдет недурен? (Выйдет, я знаю: в ней такое обилие мелких обстоятельств и фактов, которые способны, расшевелить мысль. «Чью мысль? – спросите Вы. – Вашу или его?» Сказать по совести, не знаю. Сваммердам изобретал удивительные крохотные инструменты, чтобы проникать пристальным взглядом в самое существо насекомых, орудия эти производились из тонких обрезков слоновой кости, материала не столь грубого и вредоносного, как твёрдый металл. Сваммердам создавал лилипутские иглы в те годы, когда о Лилипутии никто ещё ведать не ведал, – сказочные иглы. А мой материал – всего лишь слова. И мёртвая шелуха чужих слов. Но у меня получится. Можете пока не верить, там увидите.)
Стало быть, Вы говорите, что я могу получить рассуждения о Присносущем Нет – или о Шлейермахеровом Покрове Иллюзии – или о райском млеке – или о чём только пожелаю? Вот изобилие! Глаза разбегаются. Присносущее Нет, пожалуй, не по мне; лучше я и впредь буду пребывать в надежде вкусить прохладные зелёные кружочки – с райским млеком и капелькой чая. И не иллюзий жду я от Вас, но искренности. Поэтому – не расскажете ли ещё что-нибудь о задуманной Вами поэме про фею? Если о ней можно рассказывать, не рискуя спугнуть мысль. Порой такие рассказы – и письма – помогают делу, порой они не во благовремение, и если Вы предпочтёте не продолжать этот разговор, я пойму. И всё же смею надеяться, что Вы удостоите ответом тот вздор, который я здесь нагородил – и который, смею надеяться, не прогневает особу, которую, смею надеяться, мне ещё доведётся узнать покороче.
Искренне Ваш
Р. Г. Падуб.
* * *Уважаемый мистер Падуб.
Я краснею от одной мысли, что мои чувства, которые легко могли представиться Вам стыдливостью или даже недружелюбием, побудили Вас одарить меня щедрой, искрящейся россыпью тонких замечаний и разнообразных сведений. Благодарю Вас. Если все, кому я отказываю в такой малости, как овощное блюдо, станут устраивать мне пир разума, то я останусь при своём мнении касательно тартинок с огурцом до скончания века. Только вот мало кто, получив отказ, тревожит меня повторной просьбой. Да оно, по правде сказать, и к лучшему: жизнь наша протекает в тишине и покое; мы две одинокие женщины, живём своими нехитрыми домашними заботами, день за день. Одни и те же славные и неизменные занятия, очерченная известным пределом свобода – доставшаяся нам благодаря нашей совершенной заурядности: Вы с Вашим тонким вкусом в ней ещё убедитесь – что-что, а это я говорю не шутя. Мы никуда не выезжаем, никого у себя не принимаем, и наше с Вами знакомство состоялось лишь потому, что Крэбб Робинсон был другом моего отца – чьим только другом он не был! Я не нашла в себе сил отвергнуть приглашение, освящённое этим именем, но приняла его с неохотой, ибо в обществе не бываю. «Леди упорно твердит своё. [61] Это неспроста», – скажете Вы, но леди так прониклась картиной блаженства в виде зелёных кружочков, что ей на миг захотелось набраться решимости и дать Вам более удовлетворительный ответ. Только как бы об этом не пожалеть – и ведь придётся-таки пожалеть: не только мне, но и Вам.