Пора домой (сборник) - Жемойтелите Яна
Роза души
Из приличной рыбы поймали по карасю и подлещика. Остальная рыба – красноперка, густера с ладонь, немного мелкой сороги. Ловили с берега на метровой глубине. Клевало в основном на опарыша, даже карасей на него поймали. На червя мучил мелкий окунь. Рано утром видели бобра. А вода за день прибыла сантиметров на пять…
Это письмо он написал еще в августе, когда было относительно сытно: жирная земля Затона, по обычаю, родила урожай, а рыба в сонной заводи в дождливые дни ходила возле самой поверхности, плеща и играя в темной волжской воде. Сложно было представить, что где-то идет война. Точней, это природа ничуть не изменила своей привычке бесконечного воспроизводства, а вот люди зачерствели и сделались злыми, исчерпав запас доброты, прежде бытовавшей в них. Впрочем, может быть, так ему некогда казалось, что люди изначально добрые.
Прошлой весной есть хотелось все время. В школе тем, у кого отцы воевали или уже погибли, давали бесплатные талоны на обед в столовой, а ему талонов не полагалось. Так прямо и заявили, скажи еще спасибо, что советская власть тебя бесплатно учит заодно с остальными детьми, настоящими пионерами, верными ленинцами… Тогда мама отнесла на рынок отцовский сюртук – двубортный, сшитый по досюльней моде, и выменяла его на целую буханку хлеба… Все равно ведь, когда папа вернется, а это случится – представить страшно, только в сорок восьмом году! – этот сюртук вряд ли придется ему впору, да и смешной вообще этот сюртук… Так вот, мама выменяла сюртук на целую буханку хлеба, а дома, отрезав кусочек, обнаружила внутри кирпич!
К зиме истощилась и река. Пропали бобры. Ушли куда-то целыми семьями, снявшись с привычных мест. Может быть, затаились где-то в верховьях реки, в дальних ее истоках, повинуясь звериному чутью или своей, бобровой, почте, которая каким-то образом передавалась вдоль реки на всем ее протяжении. А может, их просто-напросто выгнало дальнее эхо взрывов. Река живая, и если внизу по течению, пусть даже очень далеко, идут бои… Вслед за бобрами исчезла рыба. Залегла на дно или спешно эвакуировалась в тайные протоки, чтобы не достаться врагу. Ведь вчера уже открыто говорили в очереди за мылом: «Почему немцы наступают? Где наша сила? Если Гитлер – сволочь, почему за него умирают немцы?..» А беззубый старик с грязной ветошью на шее прошамкал, что в Ленинграде немцы сбрасывают с самолетов не бомбы, а колбасу и головки сахара. Он говорил полувнятно, но толстая татарка в малиновой шали подхватила, повизгивая, что в тылу сахар едят только любовницы партактива. И тут, не выдержав, он все-таки встрял, нарочито сгустив мальчишеский дискант: «Да как вам не стыд…», но был потушен, затерт не столько аморфным шипеньем, но более пронзительными колючими взглядами, мол, ты еще выдернись, Ленька. И шепоток проскользнул, как мышь: «Ишь, мамаша беретик напялит, спинка прямая, подбородок кверху. Немцев ждет небось, тварь недобитая… У всех отцы на фронте, а у него…» Тогда он заплакал, хотя уже успел примириться с главной несправедливостью своей жизни и жизни вообще, именно приговором «Десять лет без права переписки», который в тридцать восьмом получил отец…
Ладно, отцу писать запретили, но ему-то, Леньке, никто не запрещал! Вот он и писал письма, складируя их в ящик письменного стола. Когда-нибудь отец вернется из лагеря и поймет, что он его ждал, продолжая делиться каждой случившейся мелочью…
В школе третьего дня выдавали по черной булочке, причем всем, а вчера был суп, но только для детей фронтовиков…
Боже, о какой ерунде он пишет отцу, будто только и мыслей осталось, что бы поесть. Хотя голодок действительно теперь не отпускал ни на минуту, но как бы на поверхности сознания, а внутри, в самой сердцевине своей, кипело иное. Именно странное слияние с той самой толпой на крыльце магазина, враждебной, но в то же время составлявшей как бы его расширенное тело, существовать внутри которого было не так страшно. Одновременно он опять-таки странным образом был и теми рослыми, здоровыми мужчинами, которые отправлялись на баржах с верфи судоремонтного завода вниз по течению Волги – откуда бежали бобры, рыба и вообще все живое, потому что там черным осиным роем гнездились немцы и возврата оттуда никто не ждал. Своих мужчин проводили еще в начале войны. В их тела клещами вцеплялись дети, жены, родные, и жуткий стон стоял над Затоном. Потом грубый окрик военного помогал мужчинам уйти в никуда.
Так продолжалось и теперь, что было так же жутко, но с новым оттенком. Во-первых, это он, Ленька, почему-то вместе с ними отправлялся на войну, но в то же время оставался в Затоне. А значит, все идущие на смерть продолжали жить вместе с ним, мамой, беззубым стариком, татаркой в малиновой шали и даже замечательными бурыми бобрами. Теперь, когда Ленька грыз черную булочку, он делал это не только для себя. То есть чтобы заглушить не только свой голод, но заодно и тех, кто сейчас сражался с фашистами, потому что они были – тоже он. Он жил в прошлом и будущем массы людей, которая состояла из одноклассников, соседей по Затону – местных русских, татар и эвакуированных, которых татары называли «куированными», рабочих судоремонтного завода и отправлявшихся на фронт красноармейцев.
Еще он был немного с Гульджан, хотя это казалось уж совсем странным. На татарском ее имя означало «роза души» – очень красиво, а в глазах застыла непроглядная тьма. Из-за этой тьмы ему казалось, что Гульджан известно о жизни и смерти что-то такое, чего ни он, ни мама никак не могли знать. Гульджан училась в параллельном классе, и у нее были огромные косы до самых колен, которые шевелились на спине при ходьбе, подобно черным блестящим змеям. Школьная наука давалась Гульджан плохо, но это было простительно. Не только из-за кос и непроглядных глаз. В облике ее дышала сама древняя Орда – загадочная, растворившаяся в степи и в общем-то равнодушная к смерти. Может быть, от Гульджан он и заразился единением со всеми прочими людьми.
Часто наблюдая, как татары возвращаются по своим домам с судоремонтного завода, Ленька думал, что они до сих пор Орда, внутри которой неразличим отдельный человек, но поэтому им и удается выживать в рабочих бараках без кухонь и умывальников. Давно, еще до войны, татар частенько избивали русские рабочие – по праздникам, без особого повода. А может, настоянная на водке и редком безделье, разгоралась искра древней вражды, хотя даже в школе на уроках истории говорили, что наши татары – вовсе не те, под игом которых томилась Русь целые триста лет, что те давно вымерли. Что значит вымерли? Мамонты они, что ли? Татары растворились в холодном ветре степей, который каждую осень наступал с востока незримым напористым фронтом, стали воздухом Поволжья и проросли в новых людях, которые дышали этим воздухом. Ленька думал, что, поскольку он родился в Татарии и тоже дышал этим воздухом, теперь историческая судьба народов есть и его судьба, он в ней, а она в нем. Об этом он, конечно, никому не рассказывал, потому что это, может быть, не по-ленински, но он все равно продолжал так думать. И даже тогда, в конце осени, когда они оказались с Гульджан в одной очереди за солью, Ленька думал, что эта самая общая историческая судьба может проступать в незаметных будничных делах, таких как стояние в очереди. Хотя соль получить по карточке, конечно же, тоже важно, но ни в одном учебнике истории об этом не упомянут – не танковое сражение. Более того: никому из этой очереди даже в голову не приходило, что стоять рядом с Гульджан – вообще знаменательное событие: она не только училась, но и вообще пребывала в параллельной плоскости жизни, с которой Ленька никак не пересекался, даже несмотря на единую историческую судьбу.
Незадолго до зимы школьный дворник, тронувшись головой от голода и невеселых сводок черной тарелки, громко вещал возле магазина, что немцы сосредоточили силы в донских степях, скоро атакуют и перевешают всех пионеров. Через день дворник исчез. А еще через день Ленька, возвращаясь домой, услышал на ходу брошенную фразу, что если у кого в семье есть враг народа, того немцы возьмут на службу. Нет, это что же такое получается! Он даже остановился и чуть не кинулся вслед тем женщинам, которые это сказали. Еще чего придумали. Он тоже пионер, а значит, будет висеть вместе со всеми. Где повесят, там и будет висеть!