Сергей Кузнецов - Гроб хрустальный
В будущем цифры развеют мрак
Цифры не умира.
Только меняют порядок как
Телефонные номера
Появился Вольфсон с сифоном, всем налили газированной водки, даже девочкам.
— За нашу школу!
— Намбер файв форевер! — откликнулся нестройный хор.
Света подумала, что весь десятый класс мечтала, чтобы все поскорей закончилось, а вот сегодня, надо же, стало жаль что четыре года, которые она провела в пятой школе, уже прошли.
— Форевер! — крикнула она.
На вкус газированная водка оказалась легкой и совсем не жгучей, как обычно. Правда, и эффекта никто сразу не почувствовал, только Марину затошнило, как последнее время часто бывало. Она сидела в углу бледная и молчаливая. После смерти Чака она почти ни с кем не разговаривала, Вольфсону дала отставку на следующий день после похорон. Экзамены сдала кое-как, хотя учителя, жалея ее, вытягивали, как могли.
Сегодня утром она думала одеться в черное платье, вдовье, как в песне «Битлз» про бэби ин блэк. Tell me, oh, what can I do? По-русски похоже на "водки найду", хотя означает "скажи мне, что я могу сделать?" В самом деле, ничего не поделаешь. Никто, кроме нее, не виноват в том, что она сидит теперь в углу одна, а Леша давно сгорел в огне крематория. Если бы я тогда его не выгнала, думала она, все было бы хорошо. Зачем я сказала, что он — предатель?
Вольфсон взял гитару и запел и вот по тундре, по железной дороге. Сегодня уже можно было ничего не бояться, школа окончена, и вдруг стало ясно, что все одноклассники — отличные ребята, никто не побежит стучать в КГБ и можно петь даже такие, в общем-то, небезопасные песни. Водка все-таки давала о себе знать, и Вольфсон изо всех сил кричал:
Дождик капал на рыло и на дуло нагана
Нас менты окружили, РУКИ ВВЕРХ нам кричат
Но они просчитались ГАДЫ! мы порвали их цепи
И теперь нам не страшен пистолета заряд
Старая лагерная песня пелась интеллигентными мальчиками столько поколений, что слова изменились до неузнаваемости. Никогда больше Ирка не слышала, чтобы кто-то исполнял ее так, как пели у них в классе:
Долго плакал Гаврила, что убили Степана
Долго плакал Гаврила, что убили его
Дождик капал и капал, а Гаврила все плакал
А Гаврила все плакал, что убили его
Вдруг она увидела мелкий дождик, круг вохровцев, два трупа в луже воды — и плачущий дух Гаврилы носится над этой водой. Мертвый, навсегда мертвый Гаврила оплакивал собственную смерть. Она поняла, про что это песня — про нескончаемый траур, вечную скорбь души, покинувшей тело.
Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, цепляющуюся за гроб и кричащую: "Деточка мой, деточка!", — слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже захотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.
— Если Вольфсон гитару отдаст, — сказал Емеля. — И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.
На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.
— Блядь, — сказал Феликс, — я даже не верю, что это все кончилось. Больше — никакой школы.
— Ну, — сказал Абрамов, — ты за этот год не перетрудился.
— Ты думаешь, это было легко? — ответил Феликс. — Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.
— Страдалец ты наш, — рассмеялся Абрамов. — Ходил бы тогда в школу.
— Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.
— Ну, самым приятным был последний, — ответил Абрамов. — Звенит звонок, настал конец.
Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: "Звенит звонок, настал…". Все девочки говорили «урок», а мальчики, разумеется, «пиздец». Одна Светка почему-то ответила «шнурок», чем подтвердила свою репутацию непроходимой дуры.
Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни — но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел "Левый марш":
И не пуля, не штык, не камень
Нас терзала иная боль
Мы бессрочными штрафниками
Начинали свой малый бой
По детдомам как по штрафбатам
Что не сделаешь — все вина
Под запрятанным шла штандартом
Необъявленная война
Опьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано "Курянь — дрянь", с машинкой «Эрика» вместо ящика патронов, с листами папиросной бумаги вместо перевязочного материала.
Левою, левою, левою
Левою, шагом арш!
Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекисткие выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть — навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, — и сама безнадежность предавала особый смысл и борьбе, и жизни.
И ничто нам не мило, кроме, — пошел Вольфсон на последний куплет, -
Поля боя при лунном свете
Говорили — до первой тройки
А казалось — до самой смерти.
Глеб как-то спросил Вольфсона, что значат эти слова, и Вольфсон объяснил, что в сталинские времена за двойки по общественно-политическим можно было загреметь в исправительную спецшколу. И там держали до первой тройки, а если только двойки получал — то прямиком в лагерь, а потом — в штрафбат и на фронт. В эту версию Глеб, честно говоря, мало верил, но образ школы, которая длится до первой тройки так долго, что кажется — до самой смерти, часто приходил на ум в десятом классе.
Вольфсон отложил гитару и попробовал почитать Галича стихами — все шло по плану, но немножко наспех, а впрочем, все герои были в яслях — но его быстро заткнули. Ирка, которая давно хотела танцевать, затребовала музыку и, взяв Емелю за руку, пошла с ним в полутемный угол, где уже топталась Светка со своим кавалером. Глеб поднялся и пригласил Оксану.
Они танцевали обнявшись и, осмелев от выпитого, Глеб нагнулся и тихонько поцеловал Оксану в шею. Оксана засмеялась и покачала головой. Глеб чуть отстранился, и они продолжили неторопливый танец.
Марина встала и, тяжело вздохнув, вышла в коридор. Ей не хотелось танцевать — да, собственно, и не с кем. Тошнило все сильнее — видимо, сказалась водка. Марина вошла в туалет, заперлась и нагнулась над унитазом. Через тонкую стенку слышались пьяные голоса Феликса и Абрамова.
— Я чувствую себя полным говном, — говорил Абрамов. — И, главное, я думаю, что все должны знать, а все делают вид, будто ничего не случилось.
— Почему ты говно? — спросил Феликс. — Если из-за той бутылки «Алигате», которую вы в Питере заначили с Глебом и Емелей, то мы как-то простили тебе уже.
— Хуй с ней, с бутылкой, — послышались звуки наливаемой жидкости, — хотя и там я повел себя как говно.
— Крысятничать не хорошо, — сказал Феликс. Было слышно, как они выпили, а потом Абрамов сказал:
— Дело не в том, что крысятничать. Я же тогда Емелю подговорил на этот трюк с винищем. И всех собак на Емелю навешали.
Боже мой, подумала Марина, какие дети. Полчаса обсуждать бутылку «Алигате». Тошнота чуть отступила, она вытерла рот туалетной бумагой и поднялась с колен. И тут Абрамов сказал:
— С Чаком ведь получилась та же история. Он пришел ко мне — ну, когда Белуга его поймала, спрашивает: "Что делать?". А я подумал — надо уговорить его заложить Вольфсона. Потому что тогда Вольфсона посадят, Чак окажется весь в говне, а Царева мне достанется.
— Дааа, — протянул Феликс. — Хуеватенько выглядит, ничего не скажешь.
— Я же не думал, что так все будет! — почти закричал Абрамов. По голосу было слышно, как сильно он пьян. — Кто же знал, что Чак из окна прыгнет! Я же думал — все как-нибудь обойдется!
— Ты бы хоть потом сказал, когда все Чака травить стали.
Марина стояла, прижавшись лбом к холодной стене, и слезы текли у нее по щекам. Она вспомнила, как стучали карандаши по партам, как она крикнула Леше: "Предатель!", как он лежал потом в гробу, совсем чужой, непохожий на себя.
— Я боялся! Мне было стыдно! — кричал за стеной Абрамов. — Ты ведь теперь тоже будешь считать меня говном? Я же всего-навсего дал совет! Он же мог его не слушать!
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Феликс, и Марина услышала, как он прошел мимо по коридору. Следом за ним бежал Абрамов, крича: "Постой, постой, выслушай меня!". Их голоса вскоре стихли. Марина вытерла слезы и почувствовала, как скорбь сменяется холодной, как кафель, ненавистью. Теперь она знала, кто виновен в смерти Леши. Это не она. Это Абрамов.