Эфраим Баух - Солнце самоубийц
Кон только теперь разглядел этого человека, которого, оказывается, от рождения называли Файвел Францман, который в опере выступал под именем Федора Французова, как и Регенбоген под именем Ратина, который в Израиле стал Саулом Царфати (совершив действие, обратное апостолу, сменившему имя Саула, Савла на Павла), а в Риме, за незнанием, какое ему придется в будущем выбрать имя, представляется всем Павлом, и человек этот Кону теперь даже симпатичен, ибо ни на что не претендует, а несчастен, как и все эмигранты, не знает уже, зачем покинул Израиль и нужно ли ему ехать в Америку, заняться ли ему бизнесом, который в общем-то ему претит, ибо он, поэтическая натура, предпочел бы петь или на худший случай заниматься керамикой, у него, несмотря на сплошные неудачи, грандиозные идеи, выражаемые сбивчивым языком дилетанта, он, оказывается, в свое время и Израиль решил осчастливить, привезя туда каких-то невероятных почтовых голубей, привезя с дикими ухищрениями, ибо таможня их не хотела выпускать, а в Израиле на него посмотрели как на безумца, тут он еще попал в больницу, а голуби сдохли, и это был страшный для него удар, и этого он по сей день простить Израилю не может.
За венецианским окном вестибюля чайки крикливо ныряют в воды канала, низко стелются. Внезапно вставшая в окне гондола все еще ставит в тупик ошеломленного Кона странным продолжением то ли светлой яхты в Остии, то ли барки мертвых.
2
Первый проход по Венеции. Цветистые флаги, плещущие на солнце. Праздничная тревога. Ощущаются как бы сразу тяжесть плоских вод лагуны, влажность с гниющим душком, солнечная мягкость, влажная отчетливость зданий и эта вечная, легко и с готовностью подхватываемая художниками, поэтами, писателями, как вещь, лежащая на поверхности, кажущаяся обреченность этого города, который еще переживет столетия.
Лабиринты роскошных, изнемогающих от избытка товаров и недостатка покупателей магазинов.
Рынок: рыбы, крабы, омары — плавники, жабры, клешни: шевелящиеся сокровища моря, красноватая, апоплексически пульсирующая избыточная жизнь глубин, допотопной памяти, высоких давлений, неожиданно прерванная, жизнь, говорящая об изощренности потаенной морской природы, сродни изощренности жаберного барокко, завитков палаццо Дожей.
Зеленоватая вода на площади Сан-Марко, которая убывает, зацветая в закоулках солнечной зеленью, — и ощущение, что живешь в состоянии потери, что вот, наяву, в необычных и столько раз упоминаемых формах (Блок, Пастернак, Манн, Мандельштам) проходит время твоего теряния, твоего убывания, которое обычно течет неощутимо, но ты, как ни странно, не боишься этого, спокойно в этом существуешь, и кроваво=глянцевые, роскошно уродливые формы подводной жизни это как-то убедительно подтверждают.
Жемчужная испарина, окутывающая утреннюю Венецию, заставляет дрогнуть душу художника своей неподдающейся передаче тайной прелестью.
Венеция готовится к новогоднему карнавалу, празднику на водах.
Маски, подобные подводным чудищам, продаются на том же рынке, рядом с этими чудищами.
Венеция: вечный карнавал, и столь же вечное, веселое и неотступное ощущение смерти, ее пристальности, ее гниющих сладковатых запахов.
Голубизна, влажность, избыток вод нагнетает в лица синеву, нездоровую и влекущую. Только человек иерусалимской суши может ощутить похоть этой набрякшей влажностью плоти, праздничность распада, красочность и ядовитую яркость гниения.
Файвел (так его про себя называет Кон) старается изо всех сил не ударить лицом в грязь: переводит, почти задыхаясь, как грузчик под тяжестью.
Львиный столб, как лот, извлекающий из памяти строку Блока: я в эту ночь, большой и юный, простерт у Львиного столба.
И проступает в парной теплыни зимней Венеции темно-холодный Питер, сны Блока, проступают всей прошлой жизнью Кона, и все сновидения и тайные предчувствия, связанные с Питером, кажутся блеклыми акварельными попытками фантазии рядом с истинной реальностью, в любой точке этого города всегда опрокинутой одновременно в небо и в воду, удвоенной, текучей, и потому невероятно устойчивой.
Между входом в палаццо Дожей и кампаниллой уйма народа кормит голубей и вдруг, замерев, поднимает головы в сторону башни, на которой два гиганта с молотами, два медных прообраза современных роботов, бьют очередной час.
Слова как-то сами легко приходят Кону в голову, их игра, связь.
Сатанинский в своей красоте город.
Канализированное и Дьяволом канальизированное пространство.
Вакханалия на каналах.
Палаццо Дожей: византийский дух, в изощренной восточной экзотике, формах арок, орнаментальности рельефов, не выветривается, несмотря на то, что на него накинуты одеяния барокко, ренесанса, неоклассики; и смотрят тени крестоносцев, включая самого короля Генриха Четвертого, из рыцарских доспехов на Маргалит и Кона, на Файвела, который в попытке сбежать от этих теней, готов был стать Федором, смотрят на тех, чьих предков они пытались изрубить, сжечь, извести со Святой земли, где родилась и живет Маргалит, земли, от которой по весьма неясным причинам бегут Кон и Файвел; а в примыкающей к палаццо Дожей базилике Сан-Марко — мозаика, около которой стоять можно часами — Саломея с головой Иоанна: и снова Блок, и гулкая окрестность, укрывшая голову во мрак, оцепеневшая при лицезрении этой женщины с отрубленной головой в руках — «лишь голова на черном блюде с тоской глядит в окрестный мрак».
У золотого алтаря толпятся туристы.
Маргалит: они живут в ином измерении. Вне Ада. Они ни в чем не виноваты.
Мост Вздохов: по нему вели из палаццо Дожей в тюремные камеры, на казнь.
Кона опять в который раз потрясают гондольеры, метрдотели, смотрители в палаццо Дожей, как бы отчужденные от посетителей, как бы владеющие всеми тайнами мадридского двора и венецианских тюремных подвалов, как бы впрямую связанные с темными алхимическими делами средневековья, и потому с особым презрением поглядыващие на эту суетящуюся вдоль каналов человеческую икру, такую поверхностную, однодневную, как эфемеры, налетающую на этот город нашествием и смываемую утренними поездами.
И все это выглядит особенно необычным и мучающим какой-то эмоциональной незавершенностью, ибо рядом с Коном все время Маргалит, не имеющая к нему никакого отношения, но причастная к волшебству этого города, к тайнам его утра, к бессильной и сладкой жажде раствориться в сумерках палаццо Дожей, и этим самым остро и неотвратимо подчеркивающая одиночество, отчужденность Кона от всего дряхлого очарования этого города, фантома, жемчужины, химеры.
Дальние вершины Альп — ирреальным миром тающие в серых развалах неба.
3
В церкви Санта Мария деи Фрари сталкиваются с группой. Кто-то с ходу начинает жаловаться бизнесмену, мгновенно надевшему на себя маску солидности, которая так ему не вдет: Натик их доканал, нельзя же воспринимать искусство лошадиными дозами, и потом, где эти чертовы дешевые пледы.
На сцене, под вечно взлетающей «Асунтой» Тициана, поет церковный хор, но замирает Кон перед надгробием Кановы: через дверь в ничто движутся фигуры, это и его, Кона, дверь, через которую в эти минуты так явственно и бесшумно уходит жизнь.
В забегаловке, у какого-то канала, гондольеры с надсадно-мужицкими лицами пьют пиво, хриплыми голосами шелушат итальянский язык: работы в этом году по горло, так что нет времени придерживаться романтического облика гондольера, да и надоело это порядком, вот и пьют они пиво, распустив пояса, похожие на огрубевших грузчиков заштатных пристаней, и даже фиолетово-голубая струя кислородного пламени, которым неподалеку орудует венецианец, на глазах публики отливая из муранского стекла диковинные фигурки, не отражается на их красных лицах, кажется, и не поддающихся уже более облагораживанию.
Публика тоже хочет пива.
Натик доконал ее каналами.
Соотечественники Кона, ничего не видящие вокруг, озабочены одной мыслью: где достают дешевые пледы. Информация об этих пледах в Венеции и сервировочных столиках на колесах в Неаполе — генетическая, передается из поколения в поколение эмигрантов по наследству, но сменяются эти поколения с невероятной для генетики скоростью, и потому только такие прочные мутанты, как Натик, например, ждущий уже более восьми месяцев разрешения на въезд в Австралию, этой информацией владеют, но он обещал им ее передать только по завершении этого дня в Венеции и в деле этом упрям, как осел.
Все это на ходу сообщает Кону певец, ловко вырвавшись из цепких лап группы, по ходу успевая добавить, что у семейного Натика интрижка с учительницей географии, будущей косметичкой и, кстати, в Остии немало таких интрижек, а потом разбегаются, он в Австралию, она — в Америку.