Юрий Козлов - Воздушный замок
— Одно я понял, — неожиданно зевнул отец. — Ты этого Сёмку не любишь и боишься. Когда говорят много и красиво, когда подводят теоретическую базу — сразу ясно: плохо придётся ближнему. Ты вот говорил мне про старика сторожа, не понимая одной простой вещи: всё естественное, нормальное, — а согласись, помочь человеку, если это в твоих силах, — совершенно естественно и нормально, — не нуждается ни в какой философии. Ни в утверждении, ни в отрицании. То есть делается просто потому, что иначе человек не может. А если вдруг… может иначе, тогда громы и молнии мнимым каким-то демонам, тогда философия, ох какая философия… Так что лучше тебе не заниматься глупостями, не тревожить несчастного старика, а разобраться с этой… Анютой? Да, Анютой. — Отец прошёлся вдоль книжных полок. — Кэнко Хоси. — Взял со стеллажа раскрытую книгу. — «Записки от скуки»… Кто такой этот Кэнко Хоси?
Отец никогда не стеснялся спрашивать, если чего не знал, и это удивляло Андрея. Ему спрашивать почему-то было стыдно.
— Японский философ, — ответил Андрей, — четырнадцатого, что ли, века.
— Понятно… — Отец посмотрел на часы, и Андрей понял, сейчас он уйдёт и неизвестно, когда вернётся.
— Подожди! — попросил Андрей.
— Что ты ещё хочешь сказать?
Андрею казалось, отец смотрит на него с сожалением.
— Я хочу попросить тебя кое о чём. Ты тут обо мне… говорил, возможно, и есть в этом доля истины, но ведь Сёмка мне никто, а Володя Захаров друг, ты же знаешь Володю? Я хочу насчёт него поговорить.
— Если столь же многоречиво, я, к сожалению, не успею тебя выслушать.
— Я коротко. Самую суть.
— Ну давай-давай… — Отец перебирал лежащие на письменном столе рисунки Андрея. По тому, как небрежно он их отбрасывал, чувствовалось, не очень-то они ему нравятся. — Раньше ты как-то… теплее рисовал, — заметил отец.
— Ты ведь знаешь Володю Захарова?
— Знаю, — сказал отец, — вчера, кстати, встретились. Знаешь где? В гастрономе, в винном отделе. Володя брал портвейн.
— Он переживает, — сказал Андрей, — свалились сразу две неприятности. Не поступил в университет на биофак. И ещё улетел любимый грач Бисмарк.
— Как-как? — заинтересовался отец. — Бисмарк? Забавное имя… Почему же он улетел?
— Ну… Володя, когда провалился, огорчился, естественно. Немного выпил. Пришёл домой, лёг на диван, а Бисмарк ему всегда, когда он на диван ложится, ресницы клювом чистит. Ну а Володя… выпил… Задремал и спросонья врезал Бисмарку… А тот обиделся, улетел.
— Я бы на его месте тоже обиделся.
— У Володи дома ещё и гусь живёт, и хомяк, и такса…
— Да? Интересно.
— Может, ещё Бисмарк и вернётся? Володя целыми днями ходит, зовёт его… ищет.
— А что от меня-то требуется? Чтобы я помог поймать… Бисмарка?
— Нет. Я же говорю, Володя не поступил на биофак. Решил идти работать в зоопарк. Но это ужасно, работать в зоопарке… дворником, другого ничего не предложили. А Володя, между прочим, отлично рисует, и вообще он… очень способный к искусству парень. Ты так хорошо говорил, что оказать помощь ближнему, если это в твоих силах, — это совершенно естественно. И вот мы, то есть он… Володя, решили… Володя решил, что ему тоже надо поступать в архитектурный. Хотим вместе учиться! У нас… такие планы, столько идей! Как-нибудь мы расскажем тебе, ты удивишься!
— Вы решили, — отец выделил «вы», — или он решил?
— Он, конечно, он! А тебя я хочу просить… Ты ведь сам знаешь, какая лотерея — эти вступительные экзамены. Будет обидно, если Володя не поступит… Нет! Будет обидно, если на экзаменах произойдёт несправедливость и он не поступит! Володя… очень способный парень.
— Значит, он мечтает стать архитектором, этот твой Володя? — спросил отец. — И он просил тебя поговорить со мной? Почему, собственно, не пришёл сам?
— Он понял, что все эти звери и птицы… Бисмарки… — это так, увлечение детства. Ему захотелось серьёзного. А к тебе он не пришёл, потому что стесняется. Он очень скромный. И меня ни о чём не просил. Я сам…
— Что-то я не припоминаю, чтобы он брал у нас хоть одну книгу по искусству.
— Какое это имеет значение?
— Какое? — Отец пожал плечами. — Он может сделаться на всю жизнь несчастным, если начнёт заниматься не своим делом. Неужели ты не понимаешь, что это ты, ты! Вот сейчас, в данный момент, можешь сделать его на всю жизнь несчастным? Жизнь может как угодно повернуться, но всегда, всегда у человека остаётся его дело. Единственное, что не предаёт, не обманывает, не изменяет! А вдруг окажется, что и дело — не твоё… Что всё зря? Что тогда? В петлю? Нет, я не буду. Не желаю. Пусть он сначала принесёт рисунки, в конце концов я хочу с ним поговорить! Это же твой друг, как же ты…
— Он действительно мечтает стать архитектором! Мы с ним столько спорпм об архитектуре! Это его мечта. Он все наши книги знает наизусть. Он… Он запретил мне говорить с тобой, это я сам! Володя… Ты же его совсем не знаешь… Он, он… вся их семья, они все будут счастливы, если он поступит. Я сейчас ему позвоню, попрошу, чтобы он пришёл, принёс рисунки… Ты увидишь. Мы… столько мечтали, как будем вместе учиться.
— Не волнуйся, — сказал отец. — Ты ещё сам сумей поступить, а на факультете у тебя будет много новых друзей.
— Я не волнуюсь, — ответил Андрей. — Мне стыдно, что я затеял с тобой этот разговор. Я бы не затеял его, если бы… Ну да ладно… Просто мне будет очень обидно, если моему единственному другу помешает поступить какая-нибудь досадная случайность.
Отец ничего не ответил.
…Андрей не понимал, почему воспоминания о той далёкой поре лезут в голову? Он стал думать о пивной, о том, как лихо сдует пену с кружки, отхлебнёт пива и заест люля-кебабом, который тут же жарят и подают в жёсткой картонной тарелочке. Однако и у этих на первый взгляд пустых мыслей был привкус горечи. Горечь же Андрей обычно чувствовал лишь в одном случае — в случае собственной несвободы. Прежде несвободу порождали обстоятельства, и с этим приходилось мириться. Нынче же причина была иная. Привычно всё разложив по полочкам, Андрей понял причину: это холодный ветер завивался на месте прежнего рая, это рушился прежний строй его жизни, прожитые годы готовились предстать в новом и, естественно, удручающем свете. Андрей думал об этом вполне спокойно, поскольку знал — откровения стремительны и преходящи, инерция же прежнего бесконечно сильна, в ней откровения стихают.
Удивляло другое, чему объяснения не было: именно невластность, несвобода Андрея над происходящим. Раньше Андрей не верил, что так может быть, полагал духовное смятение категорией литературно-философской, несовместимой со свободой, которой он пользовался. Из всей гаммы просвещённых страданий лишь одиночество признавал Андрей. От него было не уйти. Каждый раз, одерживая в жизни победу, Андрей ощущал призрачность победы, потому что не с кем было поделиться радостью. «Может, и победа не победа, если не с кем поделиться радостью?» — иногда даже думал Андрей. Но одиночество было непременным условием свободы. Оно, казалось, проникло в кровь, напоминало о себе, когда вздумается: приступами меланхолии, каким-то нехорошим покалыванием в области сердца. Андрей выбрал одиночество, но нынешнюю невластность, несвободу он не выбирал! «Мне ничего не надо! — убеждал Андрей неизвестно кого. — Мне хорошо такому, каков я есть! Одинокому, бездеятельному, опустошённому! Зачем же… Зачем?»
Андрей мучительно вспоминал, когда в последний раз что-то слышал об Анюте. От кого? Естественно, от Володи Захарова. Кажется, Анюта замужем за подполковником, живут в Забайкалье, что ли? Двое детей… Или трое? Да, но… какое это теперь имеет значение? А… что куртка? Куртка… Она, наверное, давно истлела в сарае на даче. Последний раз Андрей видел куртку на ласковом старике стороже лет десять назад… Обезьянью шкуру напоминала тогда куртка. Андрей попытался вспомнить, какая она была новая — мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, подобная лионскому бархату на ощупь, когда не только над модой приподнимала, но как бы над самим укладом тогдашней жизни, когда маячило за ней некое избранничество, полёт — одновременно страшноватый и сладостный… И… не вспомнил! А ведь ещё недавно помнил, в пальцах жила волшебная её мягкость… «Почему? — удивился Андрей. — Почему это я вдруг забыл, какая она была новая, а помню лишь… безобразно износившуюся? Обезьянью шкуру! Зачем старик её донашивал? Неужели он издевался надо мной, когда ходил в этой куртке по саду? Он… издевался? Он знал, что когда-нибудь я вспомню его… и… куртку… Но почему — вместе? Что за бред?» Андрей вспомнил, ласковый сторож несколько лет как умер. Легко, безболезненно. Умер на скамейке под вишней, быть может, в этой изношенной куртке, положив рядом с собой на скамейку кривые садовые ножницы…
«Я схожу с ума! — подумал Андрей. — При чём здесь всё это? Зачем река? Куда она несёт?»