Юрий Козлов - Воздушный замок
— Куда ты? — спокойно и нелепо прозвучал вопрос Андрея в утренней тишине.
Сёмка обернулся.
— Не разговаривать! — толкнул его милиционер.
Глядя на напряжённую Сёмкину спину, на злобный, гуляющий на повёрнутой в профиль щеке желвак, Андрей вдруг ясно и без всякой помощи иного увидел, что будет дальше, — как Сёмка всё возьмёт на себя, не выдаст Толяна и прочую сволочь, как восстановит бессмысленным упрямством против себя следователей и будет в конце концов отвечать один… Но… не шевельнулась в Андрее жалость. Сёмка был свободен поступать именно так — чтобы кончилось зарешечённой машиной, — а не иначе.
Поднявшись на второй этаж, Андрей увидел Анюту. Она стояла у окна, закрыв лицо руками. Андрей хотел к ней подойти, но… не подошёл. Вызвал лифт. Анюта не обернулась, хотя знала, что это он, Андрей, стоит внизу и смотрит на неё.
Андрей обратил внимание, как Сёмкина беда изменила самый облик Анюты. Склонённая голова, руки и лицо, сплетённые в клубок, вздрагивающие от боли и безнадёжности плечи… Казалось, положи он ей сейчас на плечо руку, закричит Анюта как от ожога. Андрей не знал, его не интересовало, как жила Анюта после острова: вернулась ли к Сёмке или плачет сейчас по прошлому? Заходя в лифт, он думал, удастся ли Анюте после всех переживаний сохранить грациозность и гармонию?
…Через несколько дней после встречи с Сёмкой в комнату к Андрею зашёл отец.
— У меня был Николай Сергеевич с первого этажа, — сказал он.
— Кто это?
— Краснодеревщик. Помнишь, он реставрировал как-то нам шкаф. Хороший мастер, но…
— Понятно, пьёт, — смутно что-то припоминая, вздохнул Андрей.
— Так вот, у него сын под следствием, Сеня. Николай Сергеевич просит, чтобы я заступился. Говорит, сын и так не без греха, а тут ещё влюбился. В ювелирном магазине вырвал из рук покупательницы брошь… якобы с бриллиантами. Убежал. Вещь продавать не стал, а в тот же вечер прицепил на кофточку своей девчонке… — Отец внимательно посмотрел на Андрея.
— Вот как?
— Прямо граф Монте-Кристо какой-то. Гусар. Может, действительно влюбился, и… Как ты думаешь? Ты с ним знаком?
— Я с ним как-то подрался, — ответил Андрей, — а до этого… ну, да это неважно.
— Ты? — не поверил отец. — Подрался? И крепко тебе досталось?
— Их было трое, но… не в этом дело.
— Из-за чего же вы подрались?
— Из-за какой-то чепухи. Они, видите ли, решили, что мимо их вонючей беседки никто не должен ходить. Ну а я шёл. Чепуха какая-то.
Отец с интересом смотрел на Андрея.
— Ты как-то по-иному стал говорить. С одной стороны, вроде повзрослел, а с другой…
— Да, — сказал Андрей, — я повзрослел. Ты просто не заметил. Ты был очень занят этой женщиной. Кажется, с тех самых пор, как вернулся из Ялты.
— Если бы, — вздохнул отец, — раньше. Значительно раньше… Так, значит, вы с Сеней враги?
— Какие там враги? — Андрей пожал плечами. — Мы — никто. Сёмка — обыкновенная дешёвая шпана, вовсе не Робин Гуд.
Отец молчал.
Андрей удивился, что он придаёт этой глупой истории такое значение.
— Мне совершенно всё равно, будешь ты за него заступаться или нет, — сказал Андрей. — Если хочешь знать, я не думаю, что твоё заступничество вернёт Сёмку на путь истинный. Чушь какая-то! Вырвать брошку, прицепить на кофту своей… девчонке… Идиот! На что замахнулся! И… девчонка эта хороша, если ходила с краденой брошкой! Она же знала, что брошка краденая!
Андрей потянулся к учебнику, полагая, что разговор окончен.
— Ну а тебе, например, — сказал отец, — неужели никогда не хотелось доказать девчонке, что ты всё можешь, что нет для тебя преград…
— Девчонке?
— Хотя бы девчонке.
— Преград… в самом себе? — уточнил Андрей.
— В самом себе? — удивился отец. — Что значит — в самом себе?
— Хорошо. Попробую объяснить, — снисходительно улыбнулся Андрей. Впервые в разговоре с отцом он чувствовал себя столь уверенно. То, что все эти годы отец был занят исключительно своей работой, своими делами, женщиной и не воспитывал его, придавало сейчас Андрею необъяснимую уверенность. Андрей сходил в прихожую, взял с полки осколок синего купола со звездой. — Вот, — сказал, — зачем держать его на полке, когда саму церковь снесли? Зачем сожалеть после, когда надо было сражаться до? Ты, конечно, возразишь, что совесть у тебя чиста, ты сделал всё, что мог, чтобы спасти. Но что помешало тебе идти до логического конца? Сражаться, спасать церковь до логического конца? Значит, есть преграда между здравым смыслом и жертвенностью? То есть ты чувствовал, до каких пор можно. А дальше — риск, дальше — меч карающий, непредсказуемость, а может и… Ты ведь это знал, а следовательно, заранее был готов к поражению. Выходит, есть преграда в… самом себе. И она в определённые моменты, когда… ну там бессонница или кто из старых друзей внезапно заходит, мучает… А в утешение — синий осколочек, когда целое-то давно развеяно по ветру. А я так не хочу! Эти мучения, они… мелки, недостойны! Я… никогда не буду доказывать девчонке, что для меня нет преград, потому что то, что уже надо это доказывать, — есть преграда! Девчонка — преграда! Я свободен, когда мне никому ничего не надо доказывать. Никакое поражение, никакие мучения тогда попросту невозможны, понимаешь? А насчёт осколка, извини. Я тебя не хотел обидеть.
— Я думаю — это чужие мысли, — сказал отец, — опять читал, наверное, какую-нибудь чушь? И я совсем не обиделся. Если хочешь, мы вернёмся к этому разговору, только попозже. Сейчас ты не очень хорошо понимаешь, о чём говоришь.
— Ты сам спросил меня, не хочется ли мне доказать девчонке, что для меня нет преград.
— В таком случае ты понял меня как-то извращённо. Очень интересно его опознали, этого Семёна. Представляешь, всё так стремительно проделал, паршивец, никто ничего и не понял ещё, а его и след простыл. А потом покупательница вспомнила; рука тонкая, а на ней наколка — «Анюта»… Так по «Анюте» и разыскали. Это случайно не та Анюта, у которой брат… Володя, кажется, твой ведь приятель?
— Возможно, — ответил Андрей, — вполне возможно. Но меня это совершенно не касается.
— Понятно. Так что ты мне советуешь? Что ответить Николаю Сергеевичу?
— Мне всё равно, — ответил Андрей.
— Всё равно… — задумчиво повторил отец, — всё равно… — нашёл взглядом белую голову античного мыслителя. — А тебе никогда не казалось, что нельзя произносить «всё равно», когда другой человек страдает. Пусть даже ты не можешь ему помочь, но… ради себя самого, ради других, которые, возможно, тебе дороги, нельзя — «всё равно»! Этим ты сам в себе что-то убиваешь, что-то невозвратно теряешь. А именно, перестаёшь быть человеком. Это… уже не тебя изображают в живописи, не о тебе пишут книги, ты уже ничто, понимаешь? Какая это коварная вещь «всё равно», — продолжал отец непривычно тихим голосом, — смешно, конечно, наивно об этом говорить, но… ты, похоже, забыл, что этот Сёмка — такой же, как ты, так неё дышит воздухом, так же плакал в детстве, говорит на таком же русском языке, думает иногда, возможно, о чём и ты думаешь… Разве можно об этом не помнить? Он живёт… Сейчас оступился, да, но он всё равно надеется, что вокруг всё-таки люди, какие бы ни были, а всё же свои, родные… И вот ты — «всё равно». Каждое «всё равно» — как кирпичик, вытащенный из здания. В конце концов развалится здание. Ты хоть раз в жизни подумал, что и ты, и я, и этот Сёмка, и все, кого мы знаем, — это же народ! «Всё равно» — какой-то мерзкий микроб в нашей крови, он нас разъединяет, то есть убивает ощущение, что мы народ, и от этого мы — все вместе! — лишаемся силы! Ты говоришь «всё равно» какому-то жалкому Сёмке, а получается, что говоришь, да-да, не смейся, своему народу! Ты отторгаешься от него посредством «всё равно». Такая простая, казалось бы, штука — «всё равно», а… ведь предательство. Вроде бы Сёмку предаёшь, а на самом деле всех…
— Подожди, — оторопел Андрей, — а как же тогда старик сторож у нас на даче? Вспомни, как одинаково ласково он всем кивает головой. Его… я тоже предаю, да? Его вообще возможно предать? И… что я для него? Вспомни, как он смотрит…
— Оставь его в покое. Он здесь ни при чём.
— Ещё как при чём! — крикнул Андрей. — Это он, всё он! Ему плевать, какой я! Я… я убью кого-нибудь, а он так же ласково на меня посмотрит. Какое ему дело, предаю я или не предаю. Он смотрит и… не видит, он смотрит сквозь меня, как сквозь воздух. Прежде всего ему, ему всё равно! Это в нём что-то убито, у него что-то невозвратно отнято. Да что я ему и что он мне? И… кто из нас в этом виноват? Может быть, я такой, потому что он во всех случаях жизни добро кивает головой! Или он кивает, потому что я так о нём думаю? Как разобраться? Но… я не собираюсь жить по его рабьему закону! Я ненавижу эту его равнодушную ласковость, потому что она от холодной какой-то бесконечности, от терпения, которое, собственно, и не терпение, а его жизнь, от презрения к идущим годам, к векам, ко всему на свете! Я вижу один выход — жить вопреки. Только на себя могу опереться, и то, если научусь быть свободным. Какой же мне смысл жертвовать ему жизнь, если ему всё равно? Пусть, пусть! Да, мне всё равно, будешь ты просить за Сёмку или нет, но… ему… ему ещё больше всё равно! Съезди, спроси. Он — будешь ты просить или не будешь — лишь добро тебе покивает…