Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 6, 2002
Максим:
Я убежден, что именно благодаря заботе, которой его окружила Ирина Антоновна, наш отец, несмотря на свои тяжелые недуги, дожил почти до семидесяти лет. И при этом не должно забывать, что Шостакович оставался творцом до последних дней своей жизни. Он всегда внушал своим ученикам:
— Не следует писать музыку, если ты можешь ее не писать.
Сам он не мог не сочинять, он был одержим творчеством всю свою жизнь. Я уверен, что самое существенное и верное суждение о Шостаковиче было произнесено 14 августа 1975 года над его гробом. Юрий Свиридов — один из лучших и любимейших его учеников — говорил: «…мягкий, уступчивый, подчас нерешительный в бытовых делах, этот человек в главном своем — сокровенной сущности своей — был тверд как камень. Его целеустремленность была ни с чем не сравнима».
В 1936 году, в страшное для себя (да и для всей страны) время, ошельмованный и униженный, Шостакович произнес такую фразу:
— Если мне отрубят обе руки, я возьму перо в зубы и все равно буду писать музыку.
Это были не пустые слова.
Окончание. Начало см. «Новый мир», № 5 с. г.
Максим Шапир
Какого «Онегина» мы читаем?
Шапир Максим Ильич родился в 1962 году в Москве. Лингвист, литературовед, доктор филологических наук, главный редактор журнала «Philologica», ведущий научный сотрудник Института языкознания РАН. Лауреат премии Европейской академии (1996). Авторкниги «Universum versus. Язык — стих — смысл в русской поэзии XVIII–XX веков» (2000).
Изучение текстологии «Евгения Онегина» ведется при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (проект 01-06-80210).
Печатая текстологическое исследование М. И. Шапира, «Новый мир» продолжает свою давнюю традицию. В № 6 нашего журнала за 1959 год в сообщении Э. Зайденшнур указывалось на многочисленные ошибки, не учитывавшиеся при издании текста «Войны и мира» в течение девяноста лет. Эта журнальная публикация, насколько нам известно, оказала реальную помощь специалистам в области толстовской текстологии. Мы надеемся, что и нынешнее выступление текстолога-пушкиниста принесет не менее позитивные результаты. Вместе с тем добавим, что замечание Э. Зайденшнур: «Само собой разумеется, что эти ошибки не решают вопроса о силе произведения Толстого», — в равной мере относятся и к случаю «Евгения Онегина».
Хлестаков. Ах да, это правда, это точно Загоскина; а есть другой Юрий Милославский, так тот уж мой.
Анна Андреевна. Ну, это, верно, я ваш читала. Как хорошо написано!
Н. В. Гоголь, «Ревизор».Шутка Гоголя эксплуатирует представления обывателя: существование разных произведений с одинаковым названием абсурдно. Обыватель, однако, и помыслить не мог, что эта шутка, вполне возможно, метит в Пушкина, имя которого упомянуто на соседней странице «Ревизора»: не «Юрий Милославский», а второй роман Загоскина, «Рославлев», побудил Пушкина летом 1831 года начать собственный роман — с тем же названием, с теми же героями, но с иной трактовкой характеров и событий. О том, что Пушкин пишет другого «Рославлева», будущему автору «Ревизора» могло быть известно: если верить самому Гоголю, он в это время «почти каждый вечер» проводил с Пушкиным и Жуковским[2].
Раз уж нет ничего противоестественного в существовании одноименных произведений, тем более могут уживаться под одним именем разные редакции одного произведения. Пушкинский «роман в стихах» самим автором был издан трижды (а 1-я и 2-я глава — четырежды), и всякий раз появлялись новые и новые разночтения. Поэтому вопрос о том, какого «Онегина» мы читаем, — отнюдь не праздный, тем более что текст, перепечатываемый под таким названием многомиллионными тиражами, не соответствует ни одной из прижизненных публикаций романа. Знаменательно, что первое же издание, вышедшее после смерти поэта (цензурное разрешение было получено 3 апреля 1837 года), перекраивает текст «Онегина» самым решительным образом: здесь перетасованы варианты всех более ранних изданий; перед посвящением выставлено имя адресата (в оригинале оно отсутствует); «Отрывки из Путешествия Онегина» и примечания поменяны местами; одно авторское примечание изъято, зато к оставшимся добавлен целый ряд чужих, которые имеют общую нумерацию с примечаниями самого Пушкина и никак среди них не выделены[3].
Удивительно, что эту традицию вольного обращения с подлинником продолжают издания, называемые «научными» и «академическими». Косвенно данный факт признал Б. В. Томашевский, который был редактором онегинского тома в большом академическом собрании сочинений Пушкина. Здесь сказано, что «Евгений Онегин» «печатается по изданию 1833 г. с расположением текста по изданию 1837 г.; цензурные и типографские искажения издания 1833 г. исправлены по автографам и предшествующим изданиям (отдельных глав и отрывков)»[4]. Насколько это текстологическое решение состоятельно и в какой мере Томашевскому удалось его реализовать, я постараюсь показать в своей статье.
Начну с так называемых «цензурных искажений», устранение которых многим представляется прямой обязанностью текстолога. Однако не все так просто. Цензура, как бы к ней ни относиться (а зрелый Пушкин видел в ней не только зло), — это социальный фактор духовной культуры, который стоит в одном ряду с литературной критикой, общественным мнением, читательским спросом и т. д. Обычно эти обстоятельства давят на автора на протяжении всей его работы над произведением, начиная с замысла («самоцензура») и кончая публикацией. Совершенно устранить результаты внешнего давления невозможно, да и не нужно: мало ли чем вообще ограничена свобода творчества (например, общепринятым языком)! Не кто иной, как Томашевский, напоминал, что есть «много примеров, когда и при изменившихся цензурных условиях писатель пренебрегает восстановлением цензурой искаженных мест»[5]. Вот почему мы вправе восстанавливать лишь те изъятия и замены, о которых доподлинно знаем, что они не были приняты автором. Но в «Евгении Онегине» таковых, судя по всему, нет.
Устранение цензурного вмешательства, не санкционированное автором, превращает текстолога в сотрудника оруэлловского Министерства правды, ибо не отражает ничего, кроме изменения политической конъюнктуры: явление одной культурной эпохи подправляется с точки зрения другой, из-за чего текст теряет свою историческую достоверность. Нетрудно показать, что, «борясь» с царской цензурой, Томашевский и другие участники юбилейного собрания сочинений выполняли социальный заказ: их «борьба» была приспособлением пушкинского текста к идеологическим нуждам современности.
Об этом свидетельствует уже та непоследовательность, с какой советские текстологи стирали разного рода следы цензуры и автоцензуры. Так, в одном из беловиков 2-й главы «Евгения Онегина» к стиху Царей портреты на стенах Пушкин сделал сноску: «Дл<я> ценз<уры>: Портреты дедов на стенах»[6]. Только подцензурный вариант, предусмотрительно заготовленный автором, печатался при его жизни, и поэт ни разу не попытался вернуться к исходному тексту — это сделали за него редакторы посмертных изданий, в том числе юбилейного академического.
Совсем по-другому они обошлись со строкой пушкинского подражания Данту: И с горя пернул он — Я взоры потупил («И дале мы пошли — и страх обнял меня…», 1832). В беловом автографе процитированный текст Пушкин оставил незачеркнутым; при жизни поэта стихотворение не публиковалось. М. А. Цявловский решил, что обсценный вариант строки «представляет собою окончательную редакцию, а редакция: „Тут звучно лопнул он — я взоры потупил“<,> приписанная на полях, является вынужденной цензурными соображениями»[7]. И несмотря на это Цявловский, под редакцией которого был выпущен 3-й том академического собрания сочинений, включил в основной текст стихотворения как раз тот вариант строки, который сам счел уступкой цензуре, тогда как неприличному слову нашлось место всего-навсего в разночтениях[8].
Еще меньше повезло стихотворению «Телега жизни» (1823): о его полном подлинном тексте читателю приходится догадываться. Посылая свои стихи П. А. Вяземскому, автор писал: «Можно напечатать, пропустив русской титул»[9]. Пушкин имел в виду матерную брань во второй строфе, и поскольку для советской цензуры она была так же неприемлема, как для царской, редакторы академического собрания сочинений сделали в «Телеге жизни» купюру:
С утра садимся мы в телегу;Мы рады голову сломатьИ, презирая лень и негу,Кричим: пошел!……[10]
Стоит отметить, что в своем пуризме текстологи переусердствовали: пунктуационно строфа оформлена так, будто она не имеет окончания, притом что в других местах то же самое выражение обозначено прочерками в угловых скобках: <--- ->[11].