Юлий Самойлов - Хадж во имя дьявола
Я бы не узнал об этом ровно ничего, кроме того, что знали все если бы не один комический случай. Камеру повели в тюремную баню, а перед входом обильно мазюкали серно-ртутной мазью и какие-то капли попали совсем не туда, куда надо. На следующее утро я пришел в ужас, вспомнив, что брал курить из рук одного немца, про которого говорили, что у него какой-то особый скрытый сифилис. Ну, конечно же, я знал обо всех проявлениях этой знаменитой болезни и знал, что то, что возникло, никак не похоже на сифилис и вообще ни на что. Я начал стучать в дверь
Конечно, одного заявления, что тебе нужен врач, недостаточно. Для надзирателя это просто пустой звук, и он потребовал, чтобы я продемонстрировал болезнь и, надо сказать, что демонстрация имела успех. Дело в том, что в тюрьмах страшно боялись заразы. Заключенные могли благополучно издохнуть от чего угодно но только не от заразы. Тут вся тюрьма поднималась на дыбы. Меня срочно доставили в тюремную больничку, где единственным настоящим врачом был доктор Готлиб Кюн, немец с Поволжья. За что его посадили, тоже не помню, но мне кажется, именно за то, что он был немцем, да еще с Поволжья. Он очень смешно коверкал русский язык, вставляя в свои вполне грамотные фразы знаменитые форшляги, то есть, называя ряд вещей, так сказать, своими именами. Он очень внимательно осмотрел меня и поднял палец.
— Это есть отшень показательный случай.
Однако я рассказал ему насчет немца, сидящего в камере, но он отрицательно покачал головой:
— Я его узнал. Это есть Отто Мюнцер, у него не есть льюис, у него есть геморрой. А вот второй ваш пояснений есть правильный, медицинский вариант. Мы будем вас вылечивать.
Он был очень разговорчив, этот немецкий доктор.
В первый же вечер я говорил с ним о Гете, Реглере, о Фейхтвангере. Кстати сказать, я пролежал в больничке почти два месяца только потому, что Готлибу было не с кем говорить. На второй день он таинственно мне сказал, что в больничке, в специальном боксе лежит секретный больной, который, как он сказал, «хотел совсем убегать из тюрьма»…
В этом боксе, в крошечной комнатушке без окон, в лубках, сделанных из досок, лежал Лева Терц. В этот час он был в сознании и пытался улыбнуться.
— Дай закурить, — тихо проговорил он, стараясь не шевелить губами.
Я посмотрел на доктора Готлиба. Он вытащил большой кожаный портсигар и положил на тумбочку пять папирос. Это были дешевенькие гвоздики, не то «Ракета», не то «Бокс». Но, закурив их после махры и самосада, я сразу почувствовал особый медвяный аромат табака. Терц несколько раз затянулся, и его глаза просветлели.
— Что случилось? — так же чуть слышно спросил его я.
Он показал глазами на папиросу, я дал ему еще затянуться и еще, и он начал говорить:
— Часа через два после отбоя, когда вы уже все спали, бросили трамвайчик из одного человека…
Смешное выражение, не правда ли, «трамвай из одного человека»? Но это жаргон… А трамвай… Вероятно, потому, что, когда людей бросали в камеру, они входили один за другим, как сцепленные вагоны трамвая…
— Глаза у него горели, как будто заширенный он или пьяный. Но мне-то что. Я приглашаю — мол, кто хочет сладко пить-есть, прошу напротив меня сесть. А он так это безразлично оглядел все мои игровые шмотки и вытаскивает пачку денег в ладонь толщиной, и одни сотни. И колода у него новенькая. Посмотрел я как он карты тасует, аж страшно стало. Ты же видел, что я делаю с картами, но до него мне далеко. «Ну что ж, — говорит, — давай под все в три партии». Ну и вылупил меня, как яйцо из скорлупы, один крест на груди болтается. А крест этот со мной все тюрьмы обошел. «Нет, — говорю, — крест не играется». Тогда он мне этак спокойно предлагает поставить на кон руку, то есть я ему руку свою ставлю, а он мне — все, что выиграл у меня, и еще свою сотню. Конечно, я без руки никто. Но мы, когда проигрываем, уже удержаться не можем. «Ты что, — спрашиваю, — кровожадный, что ли?» А он так же спокойно отвечает: «Да, мол, а что?» Но тут его что-то закоробило, глаза потухли, и начал он проигрывать, и все проиграл, а потом глаза потупил и предлагает: «Иди, я тебе свободу проиграю». Ну, а кто от этого откажется? «А как, — спрашиваю, — ты меня выведешь?» «Это мое дело», — говорит, — сначала выиграй. Ты что, не понимаешь, кто я?» В то время в тюрьмах попадались самые разнообразные люди и не только среди тех, кто сидел, но и среди тех, кто охранял сидевших. Я знал надзирателей, которые проигрывали всю форму и даже документы. И я выиграл у него свободу. Вытаскиваю нож: «Плати!» А он тихохонько вырвал у меня нож, свернул его в колечко и втер в пол. А потом встал, взял меня за руку и начал подниматься по воздуху. И идет, будто бы по лестнице. И я тоже чувствую под ногами лестницу. Смотрю, мы уже на подоконнике, и решетка раздвинулась, став широкой как ворота. Он прошел через решетку, и я за ним. Потом он пиджак обеими руками оттянул, как зонтик, прыгнул и медленно-медленно опустился на землю. Ну, и я прыгнул за ним… И вот теперь я здесь, умираю.
Вообще, тюремные легенды напоминают все остальные легенды и сказки. В них присутствуют и таинственные, потусторонние силы, и магия, и все остальное.
В одной тюрьме, в пустой камере, которая раньше когда-то была кабинетом, был весьма хорошо сохранившийся барельеф, изображающий императрицу Екатерину II, в короне и со скипетром, сидящую на троне. Так вот, ходила легенда, что если тюремное начальство хотело от кого-то отделаться, то этого человека сажали в камеру с барельефом. А ночью каменная царица выходила из стены и давила узника в каменных объятиях. Вы помните «Венеру Ильскую» Мериме? Похоже? Ну, а Терц? Он умер той же ночью… А его рассказ?.. Что это? Треп перед смертью? Он ведь знал, что умирает.
В тюрьме разные люди и тысячи судеб. Были высокограмотные интеллектуалы и те, кто еле расписывался и читал по слогам. Были очень талантливые хитроумные авантюристы и чугунные тяжелодумы. Но в общем, если не считать единиц, мир тюрьмы психопатичен и очень эклектичен. Плоская похабщина смешана с высокопарным театральным пафосом и сентиментальностью, цинизм и прагматика — с очень высокой стойкостью и понятием чести, крайний эгоизм — с самопожертвованием, патологическая жестокость и жадность — с полным пренебрежением к деньгам золоту, богатству, смелость — с трусостью и многое другое. Конечно, все это присутствует и в большом, открытом мире, но в нем множество возможностей и множество условностей, чтобы скрыть это. А здесь маски сорваны, иногда они сорваны судорожной рукой, как срывают противогаз, задыхаясь от недостатка воздуха.
Кто был я сам?.. О себе трудно говорить. Хвалить, — скажут, — самохвал, хулить, — скажут, — ишь, наблудил, а теперь кается. Ну, а если посмотреть на себя со стороны, так сказать, чужими глазами? Все зависит от того, чьи это глаза, кому принадлежат. Что касается раскаяния, я мало верю в это. Впрочем, это может быть с убийцами. Убить не так просто. Но в том случае, когда убийство совершено в припадке гнева, ярости или случайно, тогда убийца начинает переоценивать свои поступки, а перед его глазами появляются те самые кровавые мальчики, и он не может сам перед собой оправдать себя. И нередко убийца кончает собой. Но есть и другой вид убийц — убийца-прагматик, он все расценивает цифрами выгоды. И еще один тип — те, кто убивает из самоутверждения. Эти — самые подлые и опасные. Они, конечно, недостаточно нормальны, но достаточно прагматичны. Они боятся сильных и решительных, но терзают и убивают беззащитных и слабых. Эти не каются. Могут, конечно, каяться и воры, и грабители, но это касается не всех, а только единиц.
Кстати сказать, о раскаянии. Я вспомнил двух братьев Павловских, бандитов-налетчиков. В ту ночь, когда произошел этот роковой случай, их было трое: родные братья Олег и Митя и еще шофер машины. Они ловко сняли сторожа, заткнув ему рот, связав и заперев в сторожевой будке, а потом Олег и шофер проникли в склад, а Митя остался за наблюдателя. И вдруг Митя увидел лежащий на снегу тулуп. Его, как видно, сорвали, снимая сторожа. О лежал у самых колес машины. Было достаточно холодно, и Митя набросил тулуп на себя. В это время вышел Олег. Он увидел фигуру в тулупе и, подумав, что это еще один охранник, швырнул тяжелый нож. От рывка тулуп упал и Митя, хрипя и изгибаясь, рухнул в снег. Олег бросился к брату, но было поздно: нож пробил горло. Забыв про автомашину, Олег выхватил пистолет и начал стрелять. Когда на звуки выстрелов прибежала милиция и была вызвана «Скорая помощь», Митя уже умер. И Олег, выстрелив себе в висок, упал к ногам брата.
Да, это все может быть, так бывает. Но есть и другие случаи… Преступление всегда аморально, если оно совершено не из-за голода и крайнего отчаяния. Я не могу признать вором того, кто, будучи голодным, украл еду. Я не могу признать убийцей того, кто убил, защищаясь. А я… Лично я…
В наше время не было телевидения, репродукторы изрекали прописные истины. Основное влияние на меня имели книги. Ну да, я слышал о том, как полиция охотилась за революционерами. Но революция кончилась, начались пятилетки. Конечно, взрослый, умудренный опытом человек скажет, что именно они, эти пятилетки, сделали страну. Но меня не интересовали ремесла, хотя я никогда не чурался их, не пренебрегал ими, и любые мастера были для меня чудодеями. И все же я не хотел быть ни сапожником, ни слесарем, ни пекарем. Конечно, я помню и песни о гражданской войне. Но это тоже было давно. А мне надо было сейчас, немедленно.