Эйнар Карасон - Шторм
Но потом позвонили из издательства. Исполнительный директор Гудстейн, этот потный идиот. «Да-да, премьера, пьеса дело нужное…» What’s that to you boy?[77] — хотелось спросить мне, но я ждал, когда он сам перейдет к делу. И он перешел. Типа мы должны обсудить гонорар. Издательство, разумеется, хочет проконтролировать, как им будут распоряжаться.
Это вывело меня из равновесия. Я просто онемел, поскольку я не привык к подобному обращению. Какие скупердяи! Не могут, что ли, оставить меня в покое с моими деньгами? Каковы? Надули меня почти во всем, что обещали, о чем говорили. Больше полугода вообще ничего не хотели обо мне знать; каждый раз, приходя в контору, я чувствовал себя как прокаженный. А теперь, когда у меня вдруг в перспективе замаячили небольшие деньги, стараниями друга моей юности, заметьте, они тут как тут, лапы загребущие.
Я лишь пробормотал что-то невнятное. Чувствовал, что никак нельзя заводить подобные разговоры с этим исполнительным идиотом. Который не смыслит ни в чем, кроме денег. Он сказал, чтобы я зашел и мы все обсудим. Назначил время, через три дня. Мне пришлось позвонить в театр и отложить встречу, на которой, как я понял, со мной собирались подписать договор и заплатить. После такого дня я валился с ног от усталости.
Я позвонил Йону Безродному и Сигурбьёрну Эйнарссону тоже — Сигурбьёрн, конечно, трус, заладил только: «Не имею к этому никакого отношения, не имею к этому никакого отношения». Пришлось напомнить ему, что он сотрудник издательства. И в свое время помог им завлечь меня в это болото. Мне послышалось, что Сигурбьёрн едва не плачет. Я начал думать, что он меня боится. И Йон тоже говорил что-то в том же духе, мол, не он решает. Только спросил меня, какой договор я подписывал. И что в нем сказано насчет «secondary rights» — вторичных прав. Я ответил лишь, что не держу таких мелочей в голове. И сказал, что это все унизительно, ведь они не сдержали и половины своих обещаний, к тому же я из-за них попал в такое затруднительное положение — и мне кажется справедливым, что мне должны дать возможность спокойно получить эту половину минимального авторского гонорара. Йон был вынужден признать мою правоту, обещал поговорить об этом в издательстве — когда я это услышал, мне стало легче; там должны его послушать, я-то с самого начала полагал, что он главный в этой истории. В итоге я снова переговорил с исполнительным директором Гудстейном, а потом позвонил главному режиссеру и сказал, что договор подпишут представители издательства и получат деньги как мои доверенные лица, а потом рассчитаются со мной — я подумал, что они возьмут себе только небольшую плату за посредничество, и спокойно пошел на премьеру.
Вечер был удивительный. Мы со Стефанией пришли в лучших нарядах, я ни разу не был в театре с тех пор, как лет тридцать назад бабушка водила меня на «Кардамоновый город», там по-прежнему было красиво, мне вспомнился тот первый поход. Собрались всякие знаменитости: министр культуры и тому подобное, атмосфера была очень приятная, все, мило улыбаясь, поздравляли меня, а я отвечал, что принимал в этом небольшое участие… в пьесе, конечно. Потом мы прошли в зал. Неожиданно для меня наши места оказались не в первом ряду, а в пятом или даже в шестом, к тому же в проходе, но я не придал этому значения. И вот начался спектакль. Он был лучше того чтения; «Халли» уже не говорил с оксфордским произношением и стал даже ничего, у него появился зычный смех и шумное сопение, и в чем-то он удивительно напоминал самого Халли — в пьесе он был комическим персонажем, и над ним иногда смеялись; министр культуры, сидевший недалеко от меня, несколько раз даже гоготал. Но пьеса была абсолютно слащавая, и еще эта невыносимая девочка-поэтесса. Все ее реплики начинались со слова «Знаешь…».
«Знаешь, без стихов весь мир стал бы серым». И все в таком духе.
Я прожил без малого сорок лет и все время общаюсь с исландцами, но ни разу не слышал, чтобы люди начинали предложения со «знаешь». Кто-то, возможно, скажет «а знаешь что» — но «знаешь» говорят только в театрах. И радиопьесах. Неужели эти театральные деятели не понимают, насколько это неестественно, слащаво, вымученно, ужасно…
Я размышлял об этом, когда вдруг в зале громко захлопали, начали свистеть и топать, многие повставали и стали кричать «браво», актеры выходили друг за другом, и аплодисменты не прекращались, а потом на сцене появился Иси и режиссер, и Иси неожиданно бросился в зал, указал на меня и повел меня на сцену, к остальным; и тогда стало ясно, почему меня посадили в проходе, так было задумано, и когда меня вытащили на сцену, радостные крики усилились, и мне пришлось поклониться вместе с остальными, я был очень смущен. А за кулисами начались объятия, все едва не плакали от радости, все прошло просто великолепно, и я заметил, что мне тоже почти понравилось, меня все обнимали, целовали, поздравляли… А потом был банкет. Мы со Стеффой сидели за одним столом с Иси, режиссером и главным режиссером театра. И все всерьез считали это громкой победой. «Тьме» пророчили аншлаги, что это будет кассовый спектакль. Как известно, так и оказалось, пьеса получила премию, ее ставили и ставили, зал всегда был полон; билеты распродавались на несколько спектаклей вперед — она всех озолотила, кроме меня…
* * *Мафия от культуры стала нарасхват приглашать меня на вечеринки, казалось, без меня не обходился ни один прием — похоже, это не такие уж и плохие люди. На одном таком приеме я даже встретил президента, естественно, общался с мэром; издатели, писатели, музыканты — все хотели со мной познакомиться, и, конечно, театральная тусовка, теперь я их человек.
Я старался держаться достойно, по крайней мере, не показывать своих слабостей, они не должны подумать, что я виляю перед ними хвостом. Я выбирал такие стратегические позиции, откуда все было неплохо видно, но чтобы вокруг меня не толпились. Я стоял, разговаривал, позволяя себе говорить только то, что, насколько я знал, от меня хотят услышать, — по людям сразу же видно, когда твои слова в тему. Им явно хотелось услышать непринятые мнения, то, что не могли высказать сами. И в целом я был не очень пьян, не выставлял себя на позорище, и волноваться было нечего, хоть я и попал из грязи в князи…
В одну пятницу было целых два приема. В четыре представляли какую-то книгу в Фонде кинематографии, «историю исландского кино» — как им удалось сделать ее такой толстой, находилось за гранью моего понимания; конечно, в ней было полно фотографий. Потом состоялась еще одна вечеринка, в приглашении значилось «между пятью и семью», но мне сказали, что народ в основном подтягивается к шести и все продолжается до ночи, так что я понял, что успею и туда и туда.
В Фонде кинематографии сначала произносились дурацкие речи. На столе стояло вино и пиво, оно влекло и манило, но никто не садился, пока говорил исполнительный директор, явно что-то забавное, поскольку иногда в зале раздавался вымученный смех; сам я был зажат и трезв, слушать мне было скучно. Потом выступал премьер-министр, жуткий зануда, ему вручили первый экземпляр, все захлопали, стали фотографировать. Ко мне подошел один крутой парень, с которым я был немного знаком, актер, певец с низким голосом, его звали Бьялли, — пока произносили речи, хлопали и фотографировали, он дважды или трижды наклонялся ко мне и что-то говорил на ухо, судя по тону, что-то забавное, но слов я не разобрал; я посмотрел на него и ухмыльнулся, он ухмыльнулся в ответ, я почувствовал к нему явное расположение; вот он, мой товарищ, партнер, брат по несчастью, я больше не был одинок — наконец, все пошли к столу, и я ухватил две бутылки пива — протянул одну Бьялли, он от души обрадовался, сказал: «Вот выручил, брат». А вскоре он и сам достал еще две.
В зале быстро поднялся дикий шум, это особенно чувствуется, когда сам молчишь, сплошные звуки, эхо — шум на вечеринках — это нечто особенное, слышишь, как говорят сто голосов одновременно, слышишь каждый голос в отдельности и все в одном, иногда слова так сливаются, что их невозможно разобрать, очень удивительно. А пиво шло хорошо. Мы с Бьялли явно пользовались популярностью, и мне казалось, что все главные люди переместились к нам; поближе подсел и лысый кинорежиссер и кто-то похожий на Иисуса Христа, не знаю, кто он и чем занимается, спаситель, наверное. Он ничего не говорил, но иногда улыбался, его голубые глаза смотрели вдаль. Потом подошел журналист, который немного пишет о кино, и женщина, заседавшая в парламенте от Женского комитета; ну и, конечно, сам Бьялли и еще писательница, она, кажется, написала пьесу или, может, сценарий, очень смешная, с голубыми кошачьими очками, словно из английской комедии 60-х годов. Звали ее Имбра. Она склонила голову набок, смотрела на меня и ловила каждое слово, остальные тоже, я цитировал что-то из рок-поэзии, рассказывал, как однажды в копенгагенском баре встретил группу «Кинкс», «мой друг сэр Раймонд Дуглас Дэвис»[78], говорил я, и все слушали с открытыми ртами, хотя я, честно говоря, загнал себя в угол этим рассказом, поскольку, когда я встретил «Кинкс», ничего примечательного, собственно, не произошло, просто наткнулся в баре на знаменитых людей, вот и все, ужасно банальная история. Так что я сразу же переключился на другую, понимая, что не всякий сможет такое слушать, однако подумал, что и черт с ним, если они сочтут меня слишком грубым, пусть выкажут презрение, и начал прямо с середины истории о том, как гении рока Чак Берри и Джерри Ли Льюис как-то играли в одном концерте; год был 1957-й или 1958-й, оба тогда находились на вершине славы, более знаменит был разве только Элвис; и Чак, и Джерри Ли, конечно, важнейшие имена в этом музыкальном направлении, играли они в Бостоне или в Филадельфии, или еще где-то, помимо них выступали какие-то местные таланты — more local than talents[79], как кто-то когда-то сказал — Чак и Джери Ли должны были выступать в конце… Но кто из них самый последний? На таких концертах «гвоздь программы» выходит под конец, и пока устанавливали окончательный порядок, за кулисами в воздухе висела нервозность, и стало ясно, что ни Чака, ни Джерри не устроит выступать перед другим, так сказать, на разогреве. И вот выносят долгожданное решение, белокурый король кантри-рока Южных Штатов, Джерри Ли Льюис из Ферридей, Луизиана, должен играть предпоследним, а завершится концерт выступлением темнокожего гения ритм-энд-блюза Чака Берри. История гласит, что Джерри выслушал это молча, стиснув зубы, но решил устроить такой перформанс, чтобы выступать за ним было трудно. Пока его объявляли, он вылетел на сцену, и группа за ним, сразу же закрутил какое-то крутое рок-попурри и играл целый час, ни разу не сделав паузы между песнями, все время наращивая темп, он стоял у рояля и колотил по клавишам обеими руками и кончил своей самой знаменитой песней «Great balls of fire»[80], весь зал встал, люди начали кричать и топать, потом он поджег рояль, и когда он заканчивал песню, инструмент стоял объятый ярким пламенем — затем стремглав вылетел и встретил Чака в дверях; а зал кричал и топал: «Джерри! Джерри! Джерри!» — они хотели еще Джерри и только его, и вот после такого нужно было начинать Чаку, рояль все еще догорал, а Джерри Ли наклонился к Чаку и прошептал ему на ухо: «Тор that, nigger»[81].