Хаймито Додерер - Избранное
Доктор Пауль (всегда ловкий и подвижный) сегодня был как-то скован, скованность эта шла снизу вверх и крепко его держала, не затрагивая, впрочем, головы, ибо он находил достаточно смешным очень уж долго смотреть вслед тому, что ушло безвозвратно (уловить и проследить всю связующую нить!). Только после обеда, в залах, где непрестанно разносили шампанское, неожиданно пришло освобождение. Она вдруг очутилась перед ним, очень высокая, в платье с глубоким вырезом (ему опять подумалось, что он раскусил ее), большие раскосые глаза блеснули влагой, когда она на него взглянула, Эмилия сказала:
— Меня радует, Паульхен, что и вы здесь.
Тут ее длинная правая рука, обтянутая лайковой перчаткой, поднялась, словно выловив пескаря, и Эмилия протянула ее Паулю. Когда он низко над нею склонился, пальцы Эмилии слегка сжали его пальцы, рот ее при этом смеялся.
Но с той минуты он был уже просто гостем на свадьбе, как все остальные — правда, довольно безучастным, такова уж была его манера, — и даже стал получать удовольствие от сегодняшнего праздника.
* * *Но тогда, как все было тогда? Он хотел знать и спрашивал себя об этом сейчас, когда, набросив крылатку на свой фрак и сдвинув цилиндр на затылок, шел по темной Максимилианштрассе, по направлению к Макс-Йозеф-плац и главному почтамту, вместо того чтобы взять извозчика и поехать домой. Он все спрашивал себя. И вдруг обнаружился провал: почему тогда, в передней, он нес под мышкой коньки с ботинками? Это было через неделю после отъезда Эмилии.
Следующий камень преткновения, о который он мог бы споткнуться в ручье времени, находился уже в венском доме Руссовых: в старом доме на Ленаугассе с огромными высокими комнатами. Такой же была и комната Ирмы, в которую он был допущен вместе с двумя старшими сестрами, и никто его оттуда не выставил.
У Ирмы был такой же нос, как у Эмилии, это не оставляло сомнений, достаточно было только раз внимательно на нее взглянуть. А в ее комнате с массивной уютной мебелью, обитой материей в розах, — правда атмосфера Эрголетти здесь отсутствовала и разве лишь напоминала ту, что царила в квартире в Модена-Парке, — держался прохладный чистый запах бумаги, вернее, старых книг. В комнате Ирмы стояло еще малюсенькое пианино из светлого дерева, с виду точь-в-точь спинет.
Далее: он знал, что между ним и Ирмой никогда не происходило ничего достойного упоминания, даже пальцы ее не сжимались сильнее, чем это принято, как сегодня — нежданный дар — сжались пальцы Эрголетти; хотя на катке, где втроем или вчетвером скользишь в потоке других конькобежцев (а духовой оркестр играет под навесом), для этого нетрудно было сыскать множество поводов: все ведь держались за руки. Там, на большом ледяном пространстве, под непрерывные шорохи со всех сторон, среди морозной свежести, казалось, веяло домашним запахом комнаты Ирмы на Ленаугассе, и этот запах делал присутствие Ирмы, скользившей рядом с ним (он держал ее за руку), еще ощутимее, чем ее телесная близость.
Позднее состоялся разговор с отцом, но Ирма тогда уже была для него потеряна.
Из комнаты отца виднелся задний фасад здания университета.
Было это до или уже после экзамена на аттестат зрелости?
Наверное, после. В разгаре лета. Вся семья жила за городом в Хаккинге, там у них была вилла.
— Ты, значит, не хочешь в Высшее техническое училище?
— Нет, папа. Я буду изучать медицину. И не в Вене, а в Мюнхене.
— Ты будешь… Думается, я вправе здесь кое-что сказать. В конце концов я тебе еще понадоблюсь.
— Нет, папа. Ты не обязан финансировать обучение, к которому я стремлюсь, собственно, вопреки твоей воле, разве что с твоего согласия. Я уже обо всем позаботился. И на днях уезжаю.
Отец взглянул на него, но ни слова не сказал и вышел из комнаты, притворив дверь тихо, как всегда. Вскоре вышел и Пауль.
«Конечно, это было уже после получения аттестата зрелости, — думал он сейчас, идя по Резиденцштрассе. — Ведь через несколько дней я уже был здесь, в Мюнхене. В пансионе „Элите“».
* * *Когда пятеро хорошеньких дочерей, пусть несколько долговязых, засиделись в богатом доме — у младших, правда, еще только подошла пора высокой котировки, — то причиной этого, что подтверждается опытом, прежде всего, видимо, является мать. На молодых людях «третьего» сословия, которых смущала пятая часть приданого, и родители и дочки могли бы поставить крест. К счастью, эдакие хладнокровные ухажеры не так уж часто встречаются (тут еще кое-что надо добавить). Мамаша Харбах, устремившаяся навстречу обоим «длинным англичанам» (так она про себя называла Роберта и Дональда), была красивой женщиной; она пользовалась этим и еще долго бы не рассталась с излюбленным, всю жизнь совершенствуемым métier [16] и связанной с ним ролью, скорее напротив, страсть к этой роли все больше ее захватывала. Здесь, правда, следует вспомнить, что в те времена женщина за пятьдесят считалась старой дамой. Старой госпожа Харбах отнюдь не была и страшилась даже в мыслях взять на себя подобную роль. Но это не шло на пользу ее «конюшне». Куда годится шталмейстер, который не может вывести своих лошадей и показать товар лицом? А этого она, разумеется, хотела. Но у нее ничего не получалось. Как следует разглядеть лошадок было невозможно, точнее, она толклась между ними, заслоняла их от света. И те подозрительные, но несомненные флюиды, мгновенно возникающие между красивой, перезрелой женщиной и любым молодым человеком, постоянно отвлекали внимание от Хильды, Греты, или Женни, или как там их еще звали, хотя госпожа Харбах не позволяла себе ничего лишнего и сомнительного. Однако паутина, уже опутавшая жертву Хеди или Пипси (больше всего теперь, конечно, страдали младшие), вдруг оказывалась порванной в момент, когда уже должна была принести пользу; о Хильде и Грете и говорить нечего, тут время давно приспело.
Нет, так лошадьми не торгуют. Младшая дочь, Пипси, на старших мало походила, она была поменьше, то есть нормального роста.
Госпожа Харбах была брюнеткой. Белокурые волосы все дочери унаследовали от отца. Теперь уже незаметно было, что он белокурый. Господин инженер Харбах — отличнейший технолог-текстильщик — блестел своей плешью, соперничая с люстрой, что, впрочем, видели только англичане, ибо они несколько превосходили его ростом (как превосходили и Хильду). Супруга, собственно, не уступала ему ни в импозантности, ни в росте, а кое в чем (и не удивительно) даже его превосходила. Ее декольте на вечернем платье можно было сравнить разве что со сверкающим глетчером.
Из вышесказанного следует, что Роберт (как вдовец) и Дональд (как его сын) должны были высоко котироваться в этой гостиной. Конечно, котироваться только в качестве сына, пожалуй, маловато, но большинство сыновей такого сорта не бывают этим задеты, более того, они даже очень довольны, вряд ли ощущая, что тут что-то не так. Дональд тоже этого не ощущал, но особой радости в подобной ситуации не испытывал. До сих пор мы за ним столь сильно развитого чутья не знали, разве что во сне, но и это давно миновало.
К ним приблизилась Хильда, все шло как обычно. Между матерью и Дональдом уже действовали флюиды (так она победоносно считала, но Дональд оставался Дональдом, чутья у него не было), дочь постояла возле них, постояла — и ушла.
С ними раскланялся коммерции советник Гольвицер. В свое время Роберт Клейтон купил у него виллу в Пратере, возможно, читатель еще помнит об этом. Теперь Гольвицер был уже старым противным плутом (в ту пору он был молодым из той же породы, следовательно, теперь все-таки старым. С такими людьми следует обходиться с осторожностью, но живут они при этом приятнее, а главное, легче, чем все порядочные люди). Гольвицер и сейчас был небесполезен для Клейтона, и не потому только, что занимал видный пост в торговой палате и в союзе промышленников; дело в том, что брат Гольвицера в Бухаресте был совладельцем фирмы «Гольвицер и Путник», в те времена крупнейшей на Балканах по торговле сельскохозяйственными машинами, инструментами и разными вспомогательными орудиями, но производством фирма не занималась. Благодаря одному из друзей Мило, молодому и энергичному инженеру Восняку, была установлена связь между бухарестской фирмой и англичанами, которые впоследствии передали «Гольвицеру и Путнику» генеральное представительство в Румынии. Что фирма не была румынского происхождения, явствовало уже из ее названия.
Все трое — Роберт, Дональд и Гольвицер (потом к ним присоединился еще и старый доктор Эптингер) — вели деловой разговор в углу одной из гостиных. Над легкими изящными креслами здесь совсем как дома, в вилле Клейтонов, парила лампа с широким абажуром.
Гольвицер спросил Роберта Клейтона, как ему удалось справиться с сыростью в доме и мокротою в подвалах — обстоятельство, не оставшееся секретным при продаже виллы. Роберт отвечал, что от того и другого ему удалось избавиться без труда благодаря появившимся в то время в продаже сушильным печам такой-то фирмы. Теперь, правда, в большую часть подвалов проведено центральное отопление. Дональд, сидевший напротив коммерции советника, отметил, что тот ничуть не порадовался, услышав это, нисколько не был удовлетворен и не испытал облегчения. Слегка наклонившись вперед в своем кресле, Дональд внимательно смотрел на отца и вдруг отчетливо понял — они не потерпели ущерба, который Гольвицер предвидел явственно и несомненно. У того и выражение лица было такое, словно он сейчас услыхал какую-то пренеприятную весть. Неприятность для ближнего не состоялась. Жаль. За старовенской добродушной физиономией Гольвицера с бакенбардами à la Шуберт и простонародными усами Дональд внезапно увидел что-то страшное, страшную мерзость, но еще того хуже, почувствовал, что не может этой мерзости противостоять. Чувство это было так сильно, так непохоже на обычные его чувства — а он знал себя, — что оно застряло в нем, словно чужеродное тело. Страх, отвращение и удивление одновременно охватили его.