Михаил Тарковский - Тойота-Креста
5
Океан с дождевым зарядомСлёг в туманное молоко.Слышишь, Жека, дождись, я рядом.Это край. Ты стоишь высоко.
Это тихо проходит в жилыТерпеливая наша земля,Где цепями пилят могилыИ не глушат зимой дизеля.
Где в апреле снега как сварка,И глотками морозных летЛеденея, течёт соляркаВ обжигающий пистолет.
Это что-то случилось с нами…И теперь с каждым днём больнейЭта даль у тебя за плечами,Ты расскажешь мне всё о Ней?
Как ей терпится, как не спится?Как живётся впригляд и впотай,Как тревожится, как лежится,Так вот свесившись за Китай?
Как ей хочется быть любимойИ единственной, как в ответЛишь наката гул недробимыйДа планет сухой пересвет.
Ты стоишь на краю Океана,И иначе не может быть.За твоею спиною рана…Кто-то должен её промыть.
Под огромным крылом орлана,У восточной его головы,Ты стоишь на краю Океана,И вот-вот разойдутся швы.
И небес полотно сыроеУпадёт в страшный просвет…Мне не надо другого герояИ да будет извечный свет
На границе седых туманов,На базальтовом голыше,На распятой меж океановНеобъятной твоей душе.
6
Под восточным крылом орланаНа камнях ледовый узор.Ты стоишь на краю Океана,Не кончается твой дозор.
Оживает в антеннах и тросахВетерка океанский ток,Вереницами фар раскосыхПросыпается Владивосток.
Слышишь, Жека, ещё так рано,Что слышны голоса земли,И видна голова орлана,И двуглаво лежат рули
По бокам Енисея, Жека…Знаешь, что страшнее петли?Одиночество человека?– Одиночество Русской земли!
И так страшно за эту землю —Енисей, отпусти и прости,Я опять на краю, и внемлю,И опять в верховьях пути.
Золотишко зимнего солнышкаОбожгло островов края…Сторона ты моя, сторонушка,Спаси, Господи, люди Твоя.
7
Ты стоишь на краю ОкеанаИ, наверно, сойдёшь с ума.Над Хоккайдо полоска тумана,
И полны гребешком трюма.Всё вдали, и тайга, и кочкарник,Сахалин превратился в нить,Слышишь, Жека, я твой напарник,
Я вернулся тебя сменить.Слышишь, дело не только в «кресте»И не в Маше, ты знаешь сам,Божьей милостью быть на месте,
Вместо счастья досталось нам.Как во сне, выплывает навстречуГлавный остров моей земли…Поезжай домой. Я отвечу —
И за «кресту», и за рули.Будет пыль на фарах раскосыхИ колёс дроботок сухой,Скалы, мост, Селенга в торосах,Черемшаный голец и Танхой,
Будут гор ребристые ногиИ всё то, что ты мне рассказал:Проколевшие были дорогиИ открытый в небо финал.
Будет небо и край Океана,Где, отлитые на века,Белоплечим крылом орланаПролегли за край облака.
Глава 2
Город
Василию Авченко
1
– Да ну на хрен… – мертвея, отвечал Женя, зная, что как раз именно так всё и есть, как сказал Саня. Но будто выключили свет внутри, перевели на аварийный режим всё душевное пространство… Коридоры, отсеки, каюты… Все померкло, и стало неловко своего дыхания, голоса. Он чуждо сидел в Санькином «прадике», постукивая отупело по приборной панели… «Прада» было особенно жаль. «Как коня…» – подумал Женя.
– Ну извини, братан, ты чо, не знал разве?
– Да знать-то знал, – Женя помолчал, – но одно дело – знать, а другое – когда дойдёт. Это самое главное. Иногда на это целая жизнь нужна…
* * *Выгнутый корпус плавгоспиталя «Иртыш», зимняя синяя вода под ясным небом, белая кромка вдоль берегов и город, громоздящийся ярусами зданий, антеннами, кранами… и волнение, какое бывает, когда стоишь на смертельно важном месте и волнуешься уже не столь от этого места, сколь от того, достоин ли сам встречи. И гадаешь, каким цветом, тоном повернётся, заговорит оно с тобой или вовсе не удостоит, смолчит или поблекнет…
Но не смолчал и не поблек город Владивосток.
По длинной бухте кормой в берег, как в стойлах, стояли корабли. Четыре огромных БПК 44-й бригады замыкал «Иртыш», больнично-белый, с красной полосой и крестами по борту. Когда-то поразивший беззащитностью, расчётом на какую-то тщетную скидку, он и теперь, как огромный бинт, выражал о войне больше, чем десяток боевых судов.
Особенно выразительной была гнутость мято-ребристого корпуса, которую послушно повторяли длинные палубы. Снопы ржавчины под клюзами и у ватерлинии рыжели и у двух белых траулеров у пирса, и у тёмносерых БПК (больших противолодочных кораблей). Огромны и подчёркнуто грубы были их корпуса и надстройки, рубленые панели которых глухо глядели редкими окнами.
Всегда будто спрашиваешь разрешения, уходя с родного места и опасаясь, что оно в тебе кончится раньше, чем ты в нём… С этим светлым стыдом и пошёл Женя в город, но и там плотность дорогого казалась запредельной – прижатое Океаном, оно копилось, как птица у берега. Жизненные створы эти друг другу не мешали и соседствовали с вещей простотой. Вот и на вокзальной площади немыслимо буднично зарождался или кончался Транссиб и стоял на девственно-ржавых рельсах чёрный паровоз с крашеными колёсами.
Под навесиком продавала пян-се (пухло-пряные корейские беляши) женщина в салатово-лимонном фартуке-жилете. Рядом с ней пританцовывала артисткой ли, куклой огромная красавица украинка с табличкой «сдаю квартиры». Накрашенная, большеглазая, в пуховом платке поверх шапки, в сером пальто, облегающем стан. Сама себе улыбаясь, она пропела что-то вроде: «Охоньки, жизня моя…» и ещё что-то говорила пянсешнице, гхакая, траля толпу торжествующе-сияющими серыми глазами, луча какую-то ослепительную опасность, что-то опережающее и непредсказуемое, куда лучше не попадать… Стоянка у Морвокзала, ещё год назад полная машин, привезенных из Японии, была вопиюще голой, вымершей после очередного повышения пошлин. Только на площадке у причала одиноко белел «краун»-конструктор с кузовом, поднятый над шассьями. На Корабельной набережной «С-56» стояла на крашеных ногах и поражала ножевой длиной и лезвийной остротой корпуса. И таким же длинным и режущим душу был и весь этот день, накануне которого Женя и прибыл из Южно-Курильска.
Юра, как и обещал, загрузил его с машиной на «Бурлака», и тот, будто сжалясь, вместо Корсакова повёз его прямо во Владивосток, к его другу Сашке Николаеву. Когда Женя сообщил ему об этом, Санька радостно просипел с совещания: «Давай!» – и прислал телефонную депешку: «Рад. Жду. Встреча как положено и оркестр ТОФ».
Ошалелый после морской дороги, Женя ехал на шестьдесят пятых транзитах по ледяным взмывам Владивостока, празднично окружившего теснотой улиц, машинной толчеёй. Впереди вспыхивал стопарями и моргал поворотом белый Сашкин «прадик» с конём на зачехлённой запаске. Временами они перекликались по телефону: «Обождёшь меня у конторы? И всё – на Эгер прем». А Женя отвечал: «Нет-щас-по-девкам-ломану! Смотри, какая «мицуока» глазастая! И «ниссан-президент» – во чемодан-то где!»
У Саниной квартиры на Эгершельде было трёхгранное окно, вдающееся в небо, нависающее над бухтой огромным гранёным глазом. Чёрно-синяя ночь трепетно сияла огнями, когда Женя открыл створку и видел, как вдали под горящей россыпью города шёл транспорт и огни его скользили обострённо живо. Первый вечер прошёл, как обычно, – перебивая друг друга, говорили выжимками наболевшего, прощупывали друг друга на родство и согласие, зная, что затяжные разговоры ещё впереди.
– И как агрегат тебе? – спрашивал Женя.
– Твой-то? Да ничо так… «Собачатник» богатый, – оценил Саня багажник. – Не распил?
– Нет. Просто конструктор. Успел Юрка.
– Да, блин, – покачал Саня головой, – заставили народ машины пилить…
– Да не говори… Я видел пароход… Весь в половинках… – Женя фыркнул и покачал головой.
– Половинки это на разбор. Н-да… Ну ладно… лучше о весёлом… Давай по машине: с двига начнём завтра. Короче, на Снеговую сначала, там тебе фильтра, жижи поменяют…
– Смотри, в путнее место вези, – дурил Женя, – а не к каким-нибудь маслопутам…
– Сам ты маслопут… А дальше поедем на Дальхимпром за бабайками… Тебе и твоим омулям. Как раз по дороге…
– В очкурах далёких Дальхимпрома! – заблажил Женя на мотив «Бодайбинки». – В «микрике» с японским-та бухлом – мы с тобой возьмем бабайку рома…
– А потом по трассе напролом… Только не рома, а вискаря, во-первых…
– Всё одно… а мне теперь указка – только газа чууткая педаль, в зеркалах останутся, как сказка, Дальзавод, Дальрыба и Даль…
– …Даль!
– «Даль-даль» – это правильно…
– Ну, давай, брат! За тебя!