Амос Оз - Повесть о любви и тьме
В пятницу, в полдень, за полчаса до истечения срока нашего «ультиматума» он вдруг появляется, разрумянившийся, довольный, веселый, сыплющий шутками, восторженный, как ребенок.
— Куда же ты пропал, дедушка?
— Ну, что там! Поездил себе немножко.
— Но ты же сказал, что вернешься через два-три дня?
— Сказал. Ну и что, если сказал? Ну, ведь я поехал с госпожой Гершкович, мы там замечательно провели вместе время. Совершенно не почувствовали, как быстро убегает время…
— А куда вы поехали?
— Я уже сказал: поехали провести время. Нашли тихий пансион. Очень-очень культурный. Как в Швейцарии.
— Пансион? Где?
— На высокой горе в Рамат-Гане.
— Но ведь ты мог, по крайней мере, позвонить нам? Чтобы мы так не волновались?
— Не нашли мы там телефона. В нашей комнате не было. Ну да что… Это был исключительно культурный пансион!
— Но ведь ты мог позвонить из телефона-автомата. Я ведь сам дал тебе для этого «асимоны».
— Асимоны… Асимоны… Ну, что такое? Что это — асимоны?
— Асимоны — это чтобы звонить по телефону-автомату.
— А… твои жетоны. Вот они. Ну, забирай их обратно, клоп. Забирай и их, и дырки, что у них посредине. Забирай, забирай, только пересчитай, пожалуйста. Никогда ни у кого не бери ничего, предварительно как следует не пересчитав.
— Почему ты ими не воспользовался?
— Жетонами? Ну да что там… Жетоны! Я им не доверяю.
*Когда было ему девяносто три года, спустя три года после смерти моего отца, дедушка решил, что я уже достаточно повзрослел, и пришло время поговорить со мной как мужчина с мужчиной. Он пригласил меня в свой кабинет, закрыл окна, запер дверь на ключ, уселся торжественный и официальный, за свой письменный стол, велел мне сесть напротив, не называл меня «клоп», заложил ногу за ногу, подпер подбородок ладонью, ненадолго задумался и произнес:
— Пришло время, чтобы мы немного поговорили о Женщине.
И сразу же пояснил:
— Ну. О женщине в общем смысле.
(Мне в то время было тридцать шесть, я был женат уже пятнадцать лет, у меня было двое дочек-подростков).
Дедушка вздохнул, легонько кашлянул в ладонь, поправил галстук, прочистил горло и сказал:
— Ну что ж… Женщина всегда интересовала меня. Всегда. Ни в коем случае не подумай что-нибудь нехорошее! Ведь все, что я говорю — это совершенно иное! Ну, я лишь говорю, что женщина всегда вызывала мой интерес. Нет, нет, не «женский вопрос»! Женщина как личность.
Он легко засмеялся и уточнил:
— Ну, женщина интересовала меня во всех смыслах. Ведь всю свою жизнь я постоянно смотрел на женщин, даже тогда, когда я был всего лишь маленький чудак (это было сказано по-русски). Нет, ни в коем случае не смотрел я на нее как какой-то паскудник, нет, я смотрел на нее с полным уважением. Я смотрел и учился. Ну вот, чему я научился и чему сейчас хочу научить тебя (это я догадался, что он хочет «научить» меня: с глагольными формами, да и вообще с ивритом у дедушки были напряженные отношения, поэтому его «научить» прозвучало как «изучить»). Чтобы ты уже знал. Теперь ты меня хорошенько выслушаешь. Пожалуйста. Значит так…
И замолчал. И поглядел туда и сюда, словно еще раз хотел удостовериться, что в этой комнате мы действительно только вдвоем, в полном одиночестве, без посторонних ушей — только мы.
— Женщина, — начал дедушка, — ну, в некотором смысле она в точности, как мы. Ну, точь-в-точь. Абсолютно. Но в некоторых других отношениях, — продолжал он, — женщина совершенно иная. Совсем не похожа.
Здесь он прервался, поразмышлял немного по поводу сказанного, возможно, в памяти его всплыли те или иные картины, лицо осветилось его детской улыбкой, и свое обучение он подытожил так:
— Ну да что там! В некоторых смыслах Женщина — в точности, как мы, а в некоторых других — она совсем не похожа на нас… Ну, над этим, — завершил он и встал со своего места, — над этим я еще работаю…
Было ему девяносто три года, и, возможно, он и в самом деле продолжал «работать» над этим вопросом до последних дней своих.
Я тоже все еще работаю над этим вопросом.
*Был у него свой собственный, личный иврит, у моего дедушки. И ни в коем случае не хотел он и не позволял, чтобы его поправляли. Так, нечаянно заменив одну букву на другую в каком-нибудь ивритском слове, он до конца жизни мог, к примеру, вместо слова «парикмахер» (сапар) говорить «моряк» (сапан), и более того образовывал от этого другие слова, превращая таким образом, скажем, «парикмахерскую» в «судоверфь». Раз в месяц, как часы, отправлялся бравый мореход на «судоверфь», усаживался в кресло капитана, и «моряк», он же парикмахер, получал от него целый ряд наставлений и команду «отправиться в плавание». А посылая меня постричься (глагол он строил с той же буквенной ошибкой), он, естественно, прибегал к морскому сравнению: «На кого ты похож! Как пират!» Город Каир называл он не иначе, как «Каиро». Я был для него иногда «хороший мальчик», иногда «ты дурак» — и то, и другое только по-русски. На этом же языке, никогда не используя в этом случае ивритского аналога, он говорил слово «спать». А на вопрос «как спалось, дедушка?» всегда отвечал исключительно на иврите: «Великолепно!» И поскольку не совсем был уверен в своем иврите, то обычно весело добавлял: «Хорошо! Очень хорошо!» Для некоторых слов он признавал только русский их вариант: «библиотека», «чай», чайник». А вот для правительства нашлось у него словечко из идиша, правда, тоже не без славянских корней: «партач». Правящую партию МАПАЙ он тоже предпочитал крыть на идише.
Однажды, года за два до того, как он умер, заговорил он со мной о смерти:
Если, не дай Бог, падет в бою какой-нибудь молодой солдат, парень лет девятнадцати-двадцати, ну, это ужасное, страшное несчастье — но не трагедия. Умереть в моем возрасте — это уже трагедия! Человек вроде меня, которому девяносто пять лет, — почти сто! — уже так много лет каждое утро встает в пять часов, принимает холодный душ, каждое утро, каждое утро, вот уже почти сто лет, даже в России — холодный душ каждое утро, даже в Вильне… Вот уже почти сто лет он каждое утро съедает кусочек хлеба с селедкой, выпивает стакан чая, каждое утро выходит на получасовую прогулку, летом и зимой, ну, пройтись утром по улице — это для моциона! Это хорошо возбуждает циркуляцию! И как только он вернется домой, он каждый день, каждый день почитывает газеты и попивает чай… Так вот, короче, этот славный парнишка, которому девятнадцать лет, если он, не дай Бог, будет убит, он ведь не успел завести никакого…
Тут я должен прерваться и пояснить, что в ивритском слове «хергель» — «привычка» дедушка, по своему обыкновению, переставил и поменял буквы, превратив его, таким образом, в совсем другое слово: «ригуль» — «шпионаж», так что продолжение его речи звучало так:
…не успел завести никакого шпионажа. Да и когда ему было успеть? Но в моем возрасте уже трудно все прервать, очень-очень трудно. Ведь гулять по улице каждое утро — это для меня уже старый шпионаж. И холодный душ — тоже шпионаж. И жить — это уже для меня шпионаж. Ну да что там? После ста лет кто же способен одним махом изменить весь свой шпионаж? Не вставать больше в пять утра? Без душа, без селедки с хлебом? Без газеты, без прогулки, без стакана горячего чая? Трагедия!
19
В 1845 году прибыл в Иерусалим, находящийся под властью Османской империи, британский консул Джеймс Фин с супругой Элизабет-Энн. Оба они знали иврит, а консул даже написал историю еврейского народа, к которому всю свою жизнь питал особую симпатию. Он был членом «Лондонского общества по распространению христианства среди евреев», но, насколько известно, прямой миссионерской деятельностью в Иерусалиме не занимался. Консул Фин и его супруга истово верили в то, что возвращение еврейского народа на его родину приближает истинную Свободу для всего мира. Не раз защищал консул евреев в Иерусалиме от притеснений турецких властей. Кроме всего прочего, Джеймс Фин верил в необходимость «продуктивизации» жизни евреев и помогал им овладеть строительным делом, а также приобщиться к земледельческому труду. Для этой цели он приобрел в 1853 году за 250 английских фунтов стерлингов пустынный скалистый холм в нескольких километрах от Иерусалима, к северо-западу от Старого города. Все еврейское население Иерусалима проживало тогда внутри городских стен. Приобретенная консулом земля не обрабатывалась, не была заселена, и участок назывался арабами «Керем аль-Халиль», то есть «Виноградник аль-Халиля». Джеймс Файн перевел название на иврит — «Керем Авраам». Он построил здесь дом для себя и создал свое хозяйственное предприятие «Мошавот харошет» («Фабричное поселение»), которое должно было обеспечить бедным евреям рабочие места, подготовить их к производственной деятельности, к занятиям ремеслами и сельским хозяйством. Ферма разместилась на площади в сорок дунамов (десять акров). Свой дом Джеймс и Элизабет Фин построили на вершине холма, а вокруг него расположились и ферма, и хозяйственные постройки, и производственные помещения. Толстые стены их двухэтажного дома были сложены из тесаного камня, потолки — в восточном стиле, сводчатые, крестообразные. За домом — двор, окруженный стеной, в скальном грунте высечены колодцы, в которые собиралась вода, были там и конюшни, и загон для скота, и амбар, а также склады, винный погреб, давильни для винограда и для маслин.